124


ГЛАВА ПЯТАЯ


СОВРЕМЕННЫЙ МАТЕРИАЛИЗМ


Несостоятельность идеалистической точки зрения в деле объяснения явлений природы и общественного развития должна была заставить и действительно заставила мыслящих людей (т. е. не эклектиков, не дуалистов) вернуться к материалистическому взгляду на мир. Но новый материализм не мог уже быть простым повторением учений французских материалистов конца XVIII века. Материализм воскрес, обогащённый всеми приобретениями идеализма. Важнейшим из этих приобретений был диалектический метод, рассмотрение явлений в их развитии, в их возникновении и уничтожении. Гениальным представителем этого нового направления был Карл Маркс.

Маркс не первый восстал против идеализма. Знамя восстания было поднято Людвигом Фейербахом. Затем, несколько позже Фейербаха, выступили на литературную сцену братья Бауэры, взгляды которых заслуживают особенного внимания со стороны современного русского читателя.

Взгляды Бауэров были реакцией против идеализма Гегеля. И тем не менее они сами были насквозь пропитаны очень поверхностным, односторонним, эклектическим идеализмом.

Мы видели, что великим немецким идеалистам не удалось понять истинную природу, найти реальную основу общественных отношений. Они видели в общественном развитии необходимый, законосообразный процесс, и в этом случае они были совершенно правы. Но когда заходила речь об основном двигателе исторического развития, они обращались к абсолютной идее, свойства которой должны были дать последнее, самое глубокое объяснение этого процесса. В этом заключалась слабая сторона идеализма, против которой и направилась прежде всего философская революция: крайнее левое крыло гегелевской

125

школы решительно восстало против «абсолютной идеи».

Абсолютная идея существует (если, конечно, существует) вне времени и пространства и, уж во всяком случае, вне головы каждого отдельного человека. Воспроизводя в своём историческом развитии ход логического развития идеи, человечество повинуется чуждой ему, вне его стоящей силе. Восставая против абсолютной идеи, молодые гегельянцы восстали прежде всего во имя самодеятельности людей, во имя конечного человеческого разума.

«Умозрительная философия, — писал Эдгар Бауэр, — очень ошибается, говоря о разуме как о некоторой отвлечённой, абсолютной силе… Разум не есть объективная, отвлечённая сила, по отношению к которой человек представлял бы собою лишь нечто субъективное, случайное, преходящее; нет, господствующая сила есть именно сам человек, его самосознание, а разум есть лишь сила этого самосознания. Следовательно, нет никакого абсолютного разума, а есть лишь разум, вечно видоизменяющийся с развитием самосознания; он вовсе не существует в окончательном виде, он вечно видоизменяется»1.

Итак, нет абсолютной идеи, нет отвлечённого разума, а есть только самосознание людей, конечный, вечно изменяющийся человеческий разум. Это вполне справедливо; против этого не стал бы спорить даже г. Михайловский, который, как мы уже знаем, против всего «может спорить»… с более или менее сомнительным успехом. Но странное дело! Чем более мы оттеняем эту справедливую мысль, тем затруднительнее становится наше положение. У старых немецких идеалистов к абсолютной идее приурочивалась законосообразность всякого процесса в природе и в истории. Спрашивается, к чему будем приурочивать мы эту законосообразность, разрушив её носительницу, абсолютную идею? Положим, что по отношению к природе удовлетворительный ответ может быть дан в нескольких словах: мы приурочиваем её к свойствам материи. Но по отношению к истории дело выходит далеко

1 «Der Streit der Kritik mit Kirche und Staat» von Edgar Bauer, Bern 1844, S. 184 (Эдгар Бауэр, «Спор критики с церковью и государством», Берн 1844, стр. 184. — Ред.).

126

не так просто: господствующей силой в истории оказывается человеческое самосознание, вечно изменяющийся, конечный человеческий разум. Есть ли какая-нибудь законосообразность в развитии этого разума? Эдгар Бауэр ответил бы, разумеется, утвердительно, потому что для него человек, а следовательно, и его разум, вовсе не был, как мы видели, чем-то случайным. Но если бы вы попросили того же Бауэра выяснить вам своё понятие о законосообразности в развитии человеческого разума, если бы вы спросили его, например, почему в данную историческую эпоху разум развивался так, а в другую иначе, то не получили бы от него, собственно говоря, никакого ответа. Он сказал бы вам, что «вечно развивающийся человеческий разум создаёт общественные формы», что «исторический разум есть движущая сила всемирной истории», и что, поэтому, всякий данный общественный строй оказывается отжившим свой век, как только разум делает новый шаг в своём развитии1. Но все эти и тому подобные уверения были бы не ответом на вопрос, а блужданием вокруг вопроса о том, отчего человеческий разум делает новые шаги в своём развитии, и почему он делает их в ту, а не в другую сторону. Вынужденный вами считаться именно с этим вопросом, Э. Бауэр поспешил бы отделаться бессодержательной ссылкой на свойства конечного, вечно изменяющегося человеческого разума, подобно тому как старые идеалисты отделывались ссылкой на свойства абсолютной идеи.

Считать разум движущей силой всемирной истории и объяснять его развитие какими-то особыми, ему самому присущими, внутренними свойствами значило превращать его в нечто безусловное или, другими словами, воскрешать в новом виде ту самую абсолютную идею, которую только что объявили похороненной навеки. Главнейшим недостатком этой воскресшей абсолютной идеи было то обстоятельство, что она мирно уживалась с самым абсолютным дуализмом, точнее сказать, даже непременно предполагала его. Так как процессы природы не обусловливаются

1 «Der Streit der Kritik mit Kirche und Staat» von Edgar Bauer, Bern 1844, S. 185.

127

конечным, вечно изменяющимся человеческим разумом, то у нас оказывается налицо две силы: в природе — материя, в истории — человеческий разум, и нет моста, который соединил бы движение материи с развитием разума, царство необходимости с царством свободы. Бог почему мы и сказали, что взгляды Бауэра были насквозь пропитаны очень поверхностным, односторонним, эклектическим идеализмом.

«Мнение правит миром», — так говорили французские просветители. Так же говорили, как мы видим, и братья Бауэры, восставшие против гегелевского идеализма. Но если мнение правит миром, то главными двигателями истории являются те люди, мысль которых критикует старые и создаёт новые мнения. Братья Бауэры действительно так и думали. Сущность исторического процесса сводилась для них к переработке «критическим духом» существующего запаса мнений и обусловленных этим запасом форм общежития. Эти взгляды Бауэров были целиком перенесены в русскую литературу автором «Исторических писем», — который, впрочем, говорил уже не о критическом «духе», а о критической «мысли», — по той причине, что говорить о духе было запрещено «Современником».

Раз вообразив себя главным архитектором, демиургом истории, «критически мыслящий» человек тем самым выделяет себя и себе подобных в особую, высшую разновидность человеческого рода. Этой высшей разновидности противостоит чуждая критической мысли масса, способная лишь играть роль глины в творческих руках «критически мыслящих» личностей, — «героям» противостоит «толпа». Как ни любит герой толпу, как ни полон он сочувствия к её вековой нужде, к её беспрерывным страданиям, — он не может не смотреть на неё сверху вниз, не может не сознавать, что всё дело в нём, в герое, между тем как толпа есть чуждая всякого творческого элемента масса, что-то вроде огромного количества нулей, получающих благотворное значение только в том случае, когда во главе их снисходительно становится добрая «критически мыслящая» единица. Эклектический идеализм братьев Бауэров был основою страшного, можно

128

сказать, отвратительного самомнения «критически мыслящей» немецкой «интеллигенции» сороковых годов, а в настоящее время он, через посредство своих российских сторонников, порождает тот же недостаток и в интеллигенции России. Беспощадным врагом и обличителем этого самомнения явился Маркс, к которому мы теперь и переходим.

Маркс говорил, что противопоставление «критически мыслящих» личностей «массе» есть не более как карикатура гегелевского взгляда на историю, — взгляда, который, в свою очередь, был лишь спекулятивным следствием старого учения о противоположности духа и материи. «Уже у Гегеля абсолютный дух истории1 относится к массе, как к материалу, находя своё истинное выражение лишь в философии. Однако у него философ является лишь органом, через посредство которого творец истории, абсолютный дух, приходит к самосознанию по окончании движения. Этим по окончании движения являющимся сознанием и ограничивается участие философа в истории, потому что действительное историческое движение абсолютный дух вызывает бессознательно2. Таким образом, философ приходит post festum. — Гегель непоследователен вдвойне: во-первых, тем, что он, по учению которого абсолютный дух только в философии достигает самосознания, а следовательно, и существования, отказывается признать абсолютным духом действительного философа, индивидуума; а во-вторых, тем, что у него абсолютный дух только по-видимому делает историю. В самом деле, так как абсолютный дух только в лице философа и только post festum сознаёт себя творческим духом, то его фабрикация истории существует лишь в сознании, в мнении и представлении философа, т. е. только в спекулятивном воображении. Г. Бруно Бауэр устраняет непоследовательность Гегеля3. Во-первых, он объявляет критику

1 То же, что абсолютная идея. — Г. П.

2 Читатель не забыл вышеприведённого выражения Гегеля: «сова Минервы начинает летать только вечером». — Г. П.

3 Бруно Бауэр — старший брат упоминавшегося выше Эдгара Бауэра, автор знаменитой в своё время «Kritik der evangelischen Geschichte der Synoptiker» («Критика евангельской истории синоптиков». — Ред.).

129

абсолютным духом, а себя самого — критикой. Подобно тому как элемент критики изгоняется из массы, — элемент массы изгоняется из критики. Поэтому критика видит себя воплощённой не в массе, а в маленькой горсточке избранников, в г. Бауэре и его учениках. Далее, г. Бауэр устраняет другую непоследовательность Гегеля: он уже не довольствуется ролью гегелевского духа, творящего историю лишь в области фантазии и post festum: он сознательно играет роль всемирного духа, в противоположность к массе остального человечества; он уже в настоящем становится к ней в драматическое отношение; он сочиняет и творит историю по зрелом размышлении, с заранее обдуманным намерением. По одну сторону стоит масса, этот материальный, пассивный, неодухотворённый и неисторический элемент истории; по другую сторону — дух, критика, г. Бруно и комп., в качестве активного элемента, от которого исходит всякое историческое действие. Акт общественного преобразования сводится к мозговой деятельности критической критики»1.

Эти строки производят странную иллюзию: кажется, что они написаны не пятьдесят лет, а какой-нибудь месяц тому назад, и направлены не против немецких левых гегельянцев, а против русских «субъективных» социологов. Иллюзия ещё больше усиливается по прочтении следующего отрывка из статьи Энгельса:

«Самодовлеющая критика естественно не должна признавать историю, как она действительно совершалась, потому что это значило бы именно признать пошлую массу в её совершенной массовидности, между тем как дело идёт как раз об искуплении массы от массовидности. Поэтому история освобождается от её массовидности,

1 «Die heilige Familie oder Kritik der kritischen Kritik. Gegen Bruno Bauer und Consorten»; von F. Engels und K. Marx. Frankfurt am Main 1845, S. 126–128. («Святое семейство или критика критической критики. Против Бруно Бауэра и Компании» Ф. Энгельса к К. Маркса. Франкфурт-на-Майне, 1845, стр. 126–128. — Peд). Книга эта представляет собою сборник статей Энгельса и Маркса, направленных против различных взглядов «критической критики». Цитированное место заимствовано из статьи Маркса против статьи Бруно Бауэра. У Маркса же взята приведённая в предыдущей главе страница.

130

и критика, свободно относящаяся к своему предмету, кричит истории: ты должна была идти так и так! Законы критики имеют обратное действие; до её декретов история шла совсем иначе, чем она оказывается шедшей после них. Поэтому так называемая действительная, массовидная история значительно отличается от критической»1.

О ком говорится в этом отрывке? О немецких писателях сороковых годов, или же о некоторых современных нам «социологах», с апломбом рассуждающих на ту тему, что, дескать, католик представляет себе ход исторических событий на один лад, протестант — на другой, монархист — на третий, республиканец — на четвёртый и что поэтому хорошему субъективному человеку не только можно, но и должно придумать для себя, для своего душевного обихода такую историю, которая вполне соответствовала бы наилучшему из идеалов? Неужели Энгельс предвидел наши российские благоглупости? Нисколько! Он, разумеется, и не думал о них, и если его ирония на расстоянии полувека попадает не в бровь, а в глаз нашим субъективным мыслителям, то дело объясняется тем простым обстоятельством, что в нашем субъективном вздоре нет решительно ничего оригинального: он представляет собою не более как лубочный «суздальский» снимок с карикатуры той самой «гегельянщины», против которой он так неудачно воюет…

С точки зрения «критической критики» все великие исторические столкновения сводились к столкновению идей. Маркс замечает, что идеи «посрамлялись» всякий раз, когда они не совпадали с реальными, экономическими интересами того общественного слоя, который является в данное время носителем исторического прогресса. Только понимание этих интересов и может дать ключ к пониманию действительного хода исторического развития.

Мы уже знаем, что и французские просветители не закрывали глаз на интересы, что и они непрочь были обращаться к ним для объяснения данного состояния данного

1 Там же, стр. 6.

131

общества. Но у них этот взгляд на решающее значение интересов являлся лишь видоизменением «формулы» — мнения правят миром: у них выходило, что и самые интересы людей зависят от их мнений и изменяются с изменением этих последних. Такое истолкование значения интересов представляет собою торжество идеализма в его применении к истории. Оно далеко оставляет за собою даже немецкий диалектический идеализм, по смыслу которого у людей являются новые материальные интересы всякий раз, когда абсолютной идее оказывается нужным сделать новый шаг в своём логическом развитии. Маркс понимает значение материальных интересов совершенно иначе.

Обыкновенному русскому читателю историческая теория Маркса кажется каким-то гнусным пасквилем на человеческий род. У Г. И. Успенского, — если не ошибаемся, в «Разорении», — есть старуха-чиновница, которая даже в предсмертном бреду упорно повторяет гнусное правило всей своей жизни: «в карман норови, в карман!». Русская интеллигенция наивно думает, будто Маркс приписывает это гнусное правило всему человечеству; будто он утверждает, что чем бы ни занимались сыны человеческие, они всегда, исключительно и сознательно, «норовили в карман». Бескорыстному русскому «интеллигенту» подобный взгляд естественно столь же «несимпатичен», как «несимпатична» теория Дарвина какой-нибудь титулярной советнице, которая думает, что весь смысл этой теории сводится к тому возмутительному положению, что вот, дескать, она, почтенная чиновница, представляет собою не более как наряжённую в чепчик обезьяну. В действительности Маркс так же мало клевещет на «интеллигентов», как Дарвин — на титулярную советницу.

Чтобы понять исторические взгляды Маркса, нужно припомнить, к каким результатам пришли философия и общественно-историческая наука в период, непосредственно предшествовавший его появлению. Французские историки времён реставрации пришли, как мы знаем, к тому убеждению, что «гражданский быт», — «имущественные отношения», — составляют коренную основу

132

всего общественного строя. Мы знаем также, что к тому же выводу пришла, в лице Гегеля, и идеалистическая немецкая философия, — пришла против воли, вопреки своему духу, просто в силу недостаточности, несостоятельности идеалистического объяснения истории. Маркс, усвоивший себе все результаты научного знания и философской мысли своего времени, вполне сходится относительно указанного вывода с французскими историками и с Гегелем. Я убедился, говорит он, что «правовые отношения и государственные формы не объясняются ни своей собственной природой, ни так называемым общим развитием человеческого духа, но коренятся в материальных, жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру англичан и французов XVIII века, называл «гражданским обществом», анатомию же гражданского общества надо искать и его экономии».

Но от чего же зависит экономия данного общества? Ни французские историки, ни социалисты-утописты, ни Гегель не могли ответить на это сколько-нибудь удовлетворительно. Они, — прямо или косвенно, — все ссылались на человеческую природу. Великая научная заслуга Маркса заключается в том, что он подошёл к вопросу с диаметрально противоположной стороны, что он на самую природу человека взглянул как на вечно изменяющийся результат исторического движения, причина которого лежит вне человека. Чтобы существовать, человек должен поддерживать свой организм, заимствуя необходимые для него вещества из окружающей его внешней природы. Это заимствование предполагает известное действие человека на эту внешнюю природу. Но, «действуя на внешнюю природу, человек изменяет свою собственную природу». В этих немногих словах содержится сущность всей исторической теории Маркса, хотя, разумеется, взятые сами по себе, они не дают о ней надлежащего понятия и нуждаются в пояснениях.

Франклин назвал человека «животным, делающим орудия». Употребление и производство орудий действительно составляют отличительную черту человека. Дарвин оспаривает то мнение, по которому только человек и способен к употреблению орудий; он приводит много примеров,

133

показывающих, что в зачаточном виде употребление их свойственно многим млекопитающим. И он, разумеется, совершенно прав с своей точки зрения, т. е. в том смысле, что в пресловутой «природе человека» нет ни одной черты, которая не встречалась бы у того или другого вида животных, и что, поэтому, нет решительно никакого основания считать человека каким-то особенным существом, выделять его в особое «царство». Но не надо забывать, что количественные различия переходят в качественные. То, что существует как зачаток у одного животного вида, может стать отличительным признаком другого вида животных. Это в особенности приходится сказать об употреблении орудий. Слон ломает ветви и отмахивается ими от мух. Это интересно и поучительно. Но в истории развития вида «слон» употребление веток в борьбе с мухами, наверное, не играло никакой существенной роли: слоны не потому стали слонами, что их более или менее слоноподобные предки обмахивались ветками. Не то с человеком1.

Всё существование австралийского дикаря зависит от его бумеранга, как всё существование современной Англии зависит от её машин. Отнимите от австралийца его бумеранг, сделайте его земледельцем, и он по необходимости изменит весь свой образ жизни, все свои привычки, весь свой образ мыслей, всю свою «природу».

Мы сказали: сделайте земледельцем. На примере земледелия ясно видно, что процесс производительного воздействия человека на природу предполагает не одни только орудия труда. Орудия труда составляют только часть средств, необходимых для производства. Вот почему точнее будет говорить не о развитии орудий труда,

1 «So thoroughly is the use of tools the exclusive attribute of man, that the discovery of a single artificially shaped flint in the drift or cave-breccia, is deemed proof enough that man has been there». — «Prehistoric Man», by Daniel Wilson, v. I, p. 151–152, London 1876. («Пользование орудиями везде является столь исключительной особенностью человека, что обнаружение в наносах или в пещерной брекчии единственного камня с искусственно отточенной формой считается достаточным доказательством того, что здесь жил человек». «Доисторический человек» Даниэля Вильсона, т. I, стр. 151–152, Лондон 1876. — Ред.).

134

а вообще о развитии средств производства, производительных сил, хотя совершенно несомненно, что самая важная роль в этом развитии принадлежит или, по крайней мере, принадлежала до сих пор (до появления важных химических производств) именно орудиям труда.

В орудиях труда человек приобретает как бы новые органы, изменяющие его анатомическое строение. С того времени, как он возвысился до их употребления, он придаёт совершенно новый вид истории своего развития: прежде она, как у всех остальных животных, сводилась к видоизменениям его естественных органов; теперь она становится прежде всего историей усовершенствования его искусственных органов, роста его производительных сил.

Человек, — животное, делающее орудия, — есть вместе с тем и общественное животное, происходящее от предков, живших в течение многих поколений более или менее крупными стадами. Для нас неважно здесь, почему наши предки стали жить стадами, — это должны выяснить и выясняют зоологи, — но с точки зрения философии истории в высшей степени важно отметить, что с тех пор, как искусственные органы человека стали играть решающую роль в его существовании, сама общественная жизнь его стала видоизменяться в зависимости от хода развития его производительных сил.

«Многоразличные отношения, в которые становятся люди при производстве продуктов, не ограничиваются отношением их к природе. Производство возможно лишь при известного рода совместности и обоюдности действий производителей. Чтобы производить, люди вступают в определённые взаимные связи и отношения, и только внутри и через посредство этих общественных связей и отношений возникают те воздействия людей на природу, которые необходимы для производства»1.

Искусственные органы, орудия труда, оказываются таким образом органами не столько индивидуального, сколько общественного человека. Вот почему всякое

1 «Lohnarbeit und Kapital» («Наёмный труд и капитал». — Ред.) Карла Маркса.

135

существенное их изменение ведёт за собой перемены в общественном устройстве.

«В зависимости от характера производительных средств изменяются и общественные отношения производителей друг к другу, изменяются отношения их совместной деятельности и их участия во всём ходе производства.

С изобретением нового военного орудия, огнестрельного оружия, необходимым образом изменилась вся внутренняя организация армии, равно как и все те взаимные отношения, в которых стоят входящие в состав армии личности и благодаря которым она представляет собою организованное целое; наконец, изменились также и взаимные отношения целых армий. Общественные отношения производителей, общественные отношения производства меняются, следовательно, с изменением и развитием материальных средств производства, т. е. производительных сил. Отношения производства в их совокупности образуют то, что называется общественными отношениями, обществом, и притом обществом, находящимся на определённой исторической ступени развития, — обществом с определённым характером. Такие своеобразные совокупности отношений производства представляют собою античное общество, феодальное общество, буржуазное общество, и каждый из этих видов общественной организации соответствует, в свою очередь, известной ступени развития в истории человечества»1.

Излишне прибавлять, что не менее своеобразные совокупности отношений производства представляют собою и более ранние ступени человеческого развития. Так же излишне повторять, что и на этих более ранних ступенях состояние производительных сил имело решающее влияние на общественные отношения людей.

Здесь мы должны остановиться, чтобы рассмотреть некоторые, на первый взгляд довольно убедительные, возражения.

Первое состоит вот в чём.

Никто не оспаривает важного значения орудий труда,

1 «Lohnarbeit und Kapital» («Наёмный труд и капитал». — Ред.) Карла Маркса.

136

огромной роли производительных сил в историческом движении человечества, говорят нередко марксистам, но орудия труда изобретаются и употребляются в дело человеком. Вы сами признаёте, что пользование ими предполагает сравнительно очень высокую степень умственного развития. Каждый новый шаг в усовершенствовании орудий труда требует новых усилий человеческого ума. Усилия ума — причина, развитие производительных сил — следствие. Значит, ум есть главный двигатель исторического прогресса, значит, правы были люди, утверждавшие, что миром правят мнения, т. е. правит человеческий разум.

Нет ничего естественнее такого замечания, но это не мешает ему быть неосновательным.

Бесспорно, употребление орудий труда предполагает высокое развитие ума в животном-человеке. Но посмотрите, какими причинами объясняет это развитие современное естествознание:

«Человек никогда не достиг бы господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, столь удивительно послушных его воле», — говорит Дарвин1. Это не новая мысль, — её высказал уже Гельвеций. Но Гельвеций, не умевший стать твёрдой ногой на точку зрения развития, не умел придать сколько-нибудь вероятный вид своей собственной мысли. Дарвин выдвинул на её защиту целый арсенал доводов, и хотя все они, разумеется, имеют лишь гипотетический характер, но в своей совокупности они достаточно убедительны. Что же говорит Дарвин? Откуда взялись у quasi-человека его нынешние, совершенно человеческие руки, имевшие столь замечательное влияние на успехи его «разума»? Вероятно, они образовались в силу некоторых особенностей географической среды, сделавших полезными физиологическое разделение труда между передними и задними конечностями. Успехи «разума» явились отдалённым следствием этого разделения и, опять-таки при благоприятных внешних условиях, стали в свою очередь ближайшей

1 «La descendance de l'homme etc.», Paris 1881, p. 51 («Происхождение человека и т. д.», Париж 1881, стр. 51. — Ред.).

137

причиной появления у человека искусственных органов, употребления орудий. Эти новые искусственные органы оказали его умственному развитию новые услуги, а успехи «разума» опять отразились на органах. Тут перед нами длинный процесс, в котором причина и следствие постоянно меняются. Но ошибочно было бы рассматривать этот процесс с точки зрения простого взаимодействия. Чтобы человек мог воспользоваться уже достигнутыми успехами своего «разума» для усовершенствования своих искусственных орудий, т. е. для увеличения своей власти над природой, он должен был находиться в известной географической среде, способной доставить ему: 1) материалы, необходимые для усовершенствования; 2) предметы, обработка которых предполагала бы усовершенствованные орудия. Там, где не было металлов, собственный разум общественного человека ни в каком случае не мог его вывести за пределы «периода шлифованного камня»; точно так же для перехода к пастушескому и земледельческому быту нужны были известная фауна и флора, без наличности которых «разум остался бы неподвижным». Но и это не всё. Умственное развитие первобытных обществ должно было идти тем скорее, чем больше было взаимных сношений между ними, а эти сношения были, конечно, тем чаще, чем разнообразнее были географические условия обитаемых ими местностей, т. е., следовательно, чем менее были сходны продукты, произведённые в одной местности, с продуктами, производимыми в другой1. Наконец, всем известно, как важны в этом отношении естественные пути сообщения; уже Гегель говорил, что горы разделяют людей, реки и моря их сближают2.

1 В известной книге фон-Марциуса о первобытных обитателях Бразилии можно найти несколько интересных примеров, показывающих, как важны самые, по-видимому, незначительные особенности местностей в деле развития взаимных сношений между их обитателями.

2 Впрочем, относительно моря надо заметить, что оно не всегда сближает людей. Ратцель («Antropo-Geographie», Stuttgart 1882, S. 92) («Антропогеография», Штутгарт 1882, стр, 92. — Ред.) справедливо замечает, что на известной, низкой стадии развития море является абсолютной границей, т. е. делает невозможными какие бы то

138

Географическая среда оказывает не менее решительное влияние и на судьбу более крупных обществ, на судьбу государств, возникающих на развалинах первобытных родовых организаций. «Не абсолютное плодородие почвы, а её диференцирование, разнообразие её естественных произведений составляет естественную основу общественного разделения труда и заставляет человека, в силу разнообразия окружающих его естественных условий, разнообразить свои собственные потребности, способности, средства и способы производства. Необходимость установить общественный контроль над известной силой природы для её эксплоатации в больших размерах, для её подчинения человеку посредством организованных человеческих усилий, играет самую решительную роль в истории промышленности. Таково было значение регулирования воды в Египте, в Ломбардни, в Голландии или в Персии и в Индии, где орошение посредством искусственных каналов приносит земле не только необходимую воду, но в то же время в её иле минеральное удобрение с гор. Тайна промышленного процветания Испании и Сицилии при арабах заключается в канализации»1.

ни было сношения между разделёнными им народами. С своей стороны, сношения, возможность которых обусловливается первоначально исключительно свойствами географической среды, накладывают свою печать на физиономию первобытных племён. Островитяне сильно отличаются от обитателей континентов. «Die Bevölkerungen der Inseln sind in einigen Fällen völlig andere als die des nächst gelegenen Festlandes oder der nächsten grösseren Insel; aber auch wo sie ursprünglich derselben Rasse oder ölkergruppe angehören, sind sie immer weit von der selben verschieden; und zwar, kann man hinzusetzen, in der Regel weiter als die entsprechenden festländischen Abzweigungen dieser Rasse oder Gruppe untereinander». (Ratzel, loc. cit., S. 96). («Народы, населяющие острова, в отдельных случаях полностью отличаются от народов близлежащего континента или же ближайшего большого острова; и даже там, где они первоначально принадлежали к одной и той же расе или группе народов, они всё же всегда резко отличаются от этой расы; добавим, что, как правило, они больше отличаются друг от друга, чем соответствующие ответвления этой расы или группы, живущие на континенте». (Ратцель, цит. соч., стр. 96. — Ред.). Тут повторяется тот же закон, что и в образовании животных видов и разнообразии животных.

1 Marx. Das Kapital. 3-te Aufl. S. 524–526 (К. Маркс, Капитал. изд. 3, стр. 524–526. — Ред.). В примечании (стр. 526) Маркс

139

Таким образом только благодаря некоторым особенным свойствам географической среды наши антропоморфные предки могли подняться на ту высоту умственного развития, которая была необходима для превращения их в toolmaking animals (животные, делающие орудия. — Ред.). И точно так же только некоторые особенности той же среды могли дать простор для употребления в дело и постоянного усовершенствования этой новой способности «делания орудий»*. В историческом процессе

прибавляет: «Одним из естественных оснований государственной власти над лишёнными взаимной связи маленькими производительными организмами Индии было регулирование притока воды. Магометанские владыки Индии поняли это лучше, чем их английские преемники». С приведённым в тексте мнением Маркса сопоставим мнение новейшего исследования: «Unter dem, was die lebeiide Natur dem Menschen an Gaben bietet, ist nicht der Reichtum an Stoffen, sondern der an Kräften oder, besser gesagt, Kräfteanregungen am höchsten zu schätzen» (Ratzel, loc. cit., S. 343) («Между всеми дарами, которые живая природа даёт человеку, наибольшую ценность имеет не материальное богатство, а богатство в силах, или, выражаясь лучше, в побуждениях к развитию сил» (Ратцель, цит. соч., стр. 343). — Ред.).

* Примечание от редакции. Аргументацию Плеханова по вопросу о значении в развитии общества географической среды (см. стр. 140–141, 234–235) нельзя признать целиком правильной. Известно, что в более поздних своих работах Плеханов прямо говорил о решающем влиянии географической среды на весь ход общественного развития.

Наряду с правильными положениями о том, что географическая среда влияет на человека через общественные отношения, что раз возникнув, общественные отношения развиваются по своим собственным внутренним законам, Плеханов ошибочно говорит, что строй общества «определяется, в последнем счёте, свойствами географической среды» (стр. 235), что «способность человека к «деланию орудий» приходится рассматривать прежде всего как величину постоянную, а окружающие внешние условия употребления в дело этой способности — как величину постоянно изменяющуюся» (стр. 140).

По вопросу о роли и значении географической среды в «Кратком курсе истории ВКП(б)» указано следующее:

«Географическая среда, бесспорно, является одним из постоянных и необходимых условий развития общества и она, конечно, влияет на развитие общества, — она ускоряет или замедляет ход развития общества. Но её влияние ие является определяющим влиянием, так как изменения и развитие общества происходят несравненно быстрее, чем изменения и развитие географической среды. На протяжении трёх тысяч лет в Европе успели смениться три разных общественных строя; первобытно-общинный строй,

140

развития производительных сил способность человека к «деланию орудий» приходится рассматривать прежде всего как величину постоянную, а окружающие внешние условия употребления в дело этой способности — как величину постоянно изменяющуюся1,

рабовладельческий строй, феодальный строй, а в восточной части Европы, в СССР сменились даже четыре общественных строя. Между тем за тот же период географические условия в Европа либо не изменились вовсе, либо изменились до того незначительно, что география отказывается даже говорить об этом. Оно и понятно. Для сколько-нибудь серьёзных изменений географической среды требуются миллионы лет, тогда как даже для серьёзнейших изменений общественного строя людей достаточно нескольких сотен или пары тысяч лет.

Но из этого следует, что географическая среда не может служить главной причиной, определяющей причиной общественного развития, ибо то, что остаётся почти неизменным в продолжение десятков тысяч лет, не может служить главной причиной развития того, что переживает коренные изменения в продолжение сотен лет».

1 «Мы должны остерегаться, — говорит Л. Гейгер, — приписывать размышлению слишком большое участие в происхождении орудий. Открытие первых, в высшей степени важных, орудий произошло, конечно, случайно, как и многие великие открытия новейшего времени. Оии были, конечно, скорее найдены, чем изобретены. К этому взгляду я пришёл в особенности в силу того обстоятельства, что названия орудий никогда ие производятся от их обработки, что они (т. е. названия) никогда не имеют генетического характера, а происходят от того употребления, которое даётся орудиям. Так в немецком языке Scheere (ножницы), Säge (пила), Hacke (кирка) суть предметы, обрезывающие (scheeren), пилящие (sägen), рубящий (hacken). Этот закон языка должен тем более обращать на себя внимание, что названия приспособлений, которые не представляют из себя орудий, образуются генетическим, пассивным путём от того материала или той работы, из которой или благодаря которой они возникают. Например, мех как вместилище для вина, во многих языках первоначально обозначает содранную с животного шкуру: немецкому Schlauch соответствует английское slough — змеиная шкура. Греческое ascos — одновременно мех, в смысле вместилища, и звериная шкура. Тут, стало быть, язык вполне явственно показывает нам, как и из чего приготовлено приспособление, именуемом мехом. Не то по отношению к орудиям; и они первоначально, если основываться на языке, не были вовсе изготовлены: так, первым ножом мог явиться случайно найденный и, я бы сказал, играючи пущенный в дело заострённый камень» (L. Geiger. «Die Urgeschichte der Menschheit im Lichte der Sprache, mit besonderer Beziehung auf die Entstehung des Werkzeugs», S. 36–37 в сборнике «Zur Entwicklungsgeschichte der Menschheit», Stuttgart 1878) (Л. Гейгер, «Первобытная история человечества в свете языка, в которой

141

Различие результатов (ступени культурного развития), достигнутых различными человеческими обществами, объясняется именно тем, что окружающие условия не позволили различным человеческим племенам в одинаковой мере употребить в дело свою способность «изобретать». Есть школа антропологов, приурочивающая различие названных результатов к различным свойствам человеческих рас. Но взгляд этой школы не выдерживает критики: он представляет собою лишь новую вариацию старого приёма объяснения исторических явлений ссылками на «человеческую природу» (т. е. здесь ссылками на природу расы) и по своей научной глубине недалеко ушёл от взглядов мольеровского доктора, глубокомысленно изрёкшего: опий усыпляет потому, что имеет свойство усыплять (раса отстала потому, что имела свойство отставать).

Действуя на природу вне его, человек изменяет свою собственную природу. Он развивает все свои способности, а между ними и способность к «деланию орудий». Но в каждое данное время мера этой способности определяется мерой уже достигнутого развития производительных сил.

Раз орудие труда становится предметом производства, самая возможность, равно как бо́льшая или меньшая степень совершенства его изготовления, целиком зависит от тех орудий труда, с помощью которых оно выделывается. Это понятно всякому и без всяких пояснений. Но вот что, например, может показаться на первый взгляд совсем непонятным: Плутарх, упомянув об изобретениях, сделанных Архимедом во время осады Сиракуз римлянами, находит нужным извинить изобретателя: философу, конечно, неприлично заниматься такого рода вещами, рассуждает он, но Архимеда оправдывает крайность, в которой находилось его отечество. Мы спрашиваем, кому придёт теперь в голову искать обстоятельств, смягчающих вину Эдиссона? Мы не считаем теперь постыдным — совсем напротив! — употребление человеком в дело его

специальное внимание уделяется происхожденяю орудий труда», стр. 36–37, в сборнике «К истории развития человечества», Штутгарт 1878. — Ред.).

142

способности к механическим изобретениям, а греки (или, если хотите, римляне), как видите, смотрели на это совсем иначе. Оттого ход механических открытий и изобретений должен был совершаться у них, — и действительно совершался, — несравненно медленнее, чем у нас. Тут как будто опять выходит, что мнения правят миром. Но откуда взялось у греков такое странное «мнение»? Происхождение его нельзя объяснить свойствами человеческого «разума». Остаётся припомнить их общественные отношения. Греческие и римские общества были, как известно, обществами рабовладельцев. В таких обществах весь физический труд, всё дело производства достаётся на долю рабов. Свободный человек стыдится такого труда, и потому, естественно, устанавливается презрительное отношение даже к важнейшим изобретениям, касающимся производительных процессов и, между прочим, к изобретениям механическим. Вот почему Плутарх смотрел на Архимеда не так, как мы смотрим теперь на Эдиссона1. Но почему же в Греции установилось рабство? Не потому ли, что греки, в силу некоторых промахов своего «разума», считали рабский строй наилучшим? Нет, не потому. Было время, когда и у греков не было рабства, и тогда они вовсе не считали рабовладельческий общественный строй естественным и неизбежным. Потом возникло у греков рабство и постепенно стало играть всё более и более важную роль в их жизни. Тогда изменился и взгляд

1 «Основателями (этой механики), явились Эвдокс и Архит, которые дали геометрии более пёстрое и интересное содержание, игнорируя, ради непосредственно осязаемых и технически важных применений этой науки, её отвлечённые и недоступные графическому изображению проблемы… А когда Платон с негодованием указал им, что они уничтожают величие геометрии, которая в их руках удаляется от предметов бестелесных и отвлечённых и обращается к предметам чувственным, нуждающимся в грубой ремесленной обработке, то механика, изгнанная из математики, отделилась от неё и, не пользуясь долгое время никаким вниманием со стороны философии, сделалась одной из вспомогательных наук военного искусства» (Plutarchi. Vita Marcelli, edit. Teubneriana, Lipsiae 1883, Cap. XIV, pp. 135–136) (Плутарх, Жизнь Марцелла, 1883, гл. XIV, стр. 135–136. — Ред.).

Как видит читатель, взгляд Плутарха был далеко на нов в то время.

143

на него греческих граждан: они стали отстаивать его как совершенно естественное и безусловно необходимое учреждение. Но почему же возникло и развилось у греков рабство? Вероятно, по той же самой причине, по какой возникало и развивалось оно и в других странах на известной стадии их общественного развития. А эта причина известна: она заключается в состоянии производительных сил. В самом деле, для того, чтобы мне из побеждённого неприятеля выгоднее было сделать раба, чем жаркое, нужно, чтобы продуктом его подневольного труда могло поддерживаться не только его собственное, а по крайней мере отчасти и моё существование, другими словами, — нужна известная степень развития находящихся в моём распоряжении производительных сил. Именно через эту дверь и входит рабство в историю. Рабский труд мало благоприятствует развитию производительных сил; при нём оно подвигается крайне медленно, но всё-таки оно подвигается, и наступает, наконец, такой момент, когда эксплоатация рабского труда оказывается менее выгодной, чем эксплоатация труда свободного. Тогда рабство отменяется или постепенно отмирает. Ему указывает на дверь то самое развитие производительных сил, которое ввело его в историю1. Таким образом, мы, возвращаясь к Плутарху, видим, что его взгляд на изобретения Архимеда был обусловлен состоянием производительных сил в его время. А так как взгляды такого рода несомненно имеют огромное влияние на дальнейший

1 Известно, что в течение долгого времени русские крестьяне сами могли иметь, и нередко имели, крепостных. Состояние крепостного не могло быть приятно крестьянину. Но, при тогдашнем состоянии производительных сил России, ни один крестьянин не мог находить это состояние ненормальным. Запасшийся деньжонками «мужичок» так же естественно задумывался о покупке крепостных, как римский вольноотпущенник стремился к приобретению рабов. Восставшие под предводительством Спартака рабы вели войну с своими господами, но не с рабством; если бы им удалось завоевать себа свободу, они, при благоприятных обстоятельствах, сами и с самою спокойною совестью сделались бы рабовладельцами. Невольно вспоминаются при этом, приобретая новый смысл, слова Шеллинга: свобода должна быть необходима. История показывает, что любой из видов свободы является только там, где он становится экономической необходимостью.

144

ход открытий и изобретений, то мы тем более можем сказать, что у каждого данного народа, в каждый данный период его истории, дальнейшее развитие его производительных сил определяется состоянием их в рассматриваемый период.

Само собою разумеется, что всюду, где мы имеем дело с открытиями и изобретениями, мы имеем дело и с «разумом». Без разума открытия и изобретения были бы так же невозможны, как невозможны они были до появления на земле человека. Излагаемое нами учение вовсе не упускает из виду роли разума; оно только старается объяснить, почему разум в каждое данное время действовал так, а не иначе; оно не пренебрегает успехами разума, а только старается найти для них достаточную причину.

Против того же учения стали охотно делать в последнее время другое возражение, которое мы предоставим изложить г. Карееву.

«С течением времени, — говорит этот писатель, с грехом пополам изложив историческую философию Энгельса, — Энгельс дополнил свой взгляд новыми соображениями, которые внесли в него существенное изменение.

Если ранее он признавал за основу материального понимания истории только исследование экономической структуры общества, то позднее он признал равносильное значение и за исследованием семейного устройства, что случилось под влиянием нового представления о первобытных формах брачных и семейных отношений, заставившего его принять в расчёт не один только процесс производства продуктов, но и процесс воспроизведения человеческих поколений. В данном отношении влияние шло в частности со стороны «Древнего общества» Моргана»1 и проч.

Итак, если раньше Энгельс «признавал за основу материального (?) понимания истории исследование экономической структуры общества», то позднее, «признав равносильное значение» и проч., он, собственно говоря, перестал быть «экономическим» материалистом.

1 См. «Экономический материализм в истории» — «Вестник Европы», август 1894 г.

145

Г. Кареев излагает это происшествие тоном беспристрастного историка, а г. Михайловский по поводу его «скачет и играет», но оба они говорят в сущности одно и то же и оба повторяют то, что раньше их сказал крайне поверхностный немецкий писатель Вейзенгрюн в своей книге «Entwickelungsgesetze der Menschheit» («Законы развития человечества». — Ред.).

Вполне естественно, что такой замечательный человек, как Энгельс, внимательно следя в течение целых десятилетий за научным движением своего времени, очень существенно «дополнял» свой основной взгляд на историю человечества. Но есть дополнения и дополнения, как есть «fagot et fagot». В данном случае весь вопрос в том, изменились ли взгляды Энгельса в силу вносимых в них «дополнений»; был ли он действительно вынужден признать рядом с развитием «производства» действие другого фактора, будто бы «равносильного» первому? Легко ответить на этот вопрос всякому, у кого есть хоть маленькая охота отнестись к нему внимательно и серьёзно.

Слоны отмахиваются иногда от мух ветками, говорит Дарвин. Мы заметили по этому поводу, что, тем не менее, эти ветки не играют в жизни слонов никакой существенной роли, что слон не потому стал слоном, что пользовался ветками. Но слон размножается. У самца-слона существует известное отношение к самке. У самца и самки существует известное отношение к детёнышам. Ясно, что не «ветками» созданы эти отношения: они созданы общими условиями жизни этого вида, условиями, в которых роль «ветки» так бесконечно мала, что её без всякой ошибки можно приравнять к нулю. Но вообразите, что в жизни слона ветка начинает приобретать всё более и более важное значение в том смысле, что она начинает всё более и более влиять на склад тех общих условий, от которых зависят все привычки слонов, а наконец, и самое их существование. Вообразите, что ветка приобрела, наконец, решающее влияние в деле создания этих условий, — тогда придётся признать, что ею определяется в последнем счёте и отношение слона к самке и к детёнышу. Тогда придётся признать, что было время, когда «семейные» отношения слонов развивались самостоятельно

146

(в смысле отношения их к ветке), но что потом наступило такое время, когда они стали определяться «веткою». Будет ли что-нибудь странное в таком признании? Ровно ничего, кроме странности самой гипотезы относительно неожиданного приобретения веткой решающего значения в жизни слона. Мы и сами знаем, что по отношению к слону эта гипотеза не может не показаться странной; но в применении к истории человека дело обстоит иначе.

Человек лишь постепенно выделился из животного мира. Было время, когда в жизни наших человекоподобных предков орудия играли такую же ничтожную роль, какую играет ветка в жизни слона. В течение этого очень долгого времени отношения человекоподобных самцов к человекоподобным самкам, равно как и отношение тех и других к их человекоподобным детёнышам, определялись общими условиями жизни этого вида, не имеющими к орудиям труда никакого отношения. От чего зависели тогда «семейные» отношения наших предков? Объяснить это должны натуралисты. Историку тут делать пока ещё нечего. Но вот орудия труда начинают играть всё более и более важную роль в жизни человека, производительные силы всё более и более развиваются, и наступает, наконец, такой момент, когда они приобретают решительное влияние на весь склад общественных, т. е. между прочим и семейных, отношений. Тут уже начинается дело историка: он должен показать, как и почему изменялись семейные отношения наших предков в связи с развитием их производительных сил, как развивалась семья в зависимости от экономических отношений. Но понятно, что, раз он возьмётся за дело такого объяснения, ему, при изучении первобытной семьи, придётся считаться не с одной только экономией; ведь люди размножались и раньше того, когда орудия труда приобрели решающее значение в человеческой жизни; ведь и раньше этого времени существовали какие-то семейные отношения, которые определялись общими условиями существенного вида — homo sapiens. Что же собственно придётся тут делать историку? Ему придётся, во-первых, потребовать формулярный список этого вида у натуралиста, сдающего

147

ему с рук на руки дальнейшее изучение развития человека; ему придётся, во-вторых, пополнять этот список «собственными средствами». Другими словами, ему придётся взять «семью», как она создалась, скажем, в зоологический период развития человечества, и затем показать, какие изменения были внесены в неё в течение исторического периода под влиянием развития производительных сил, вследствие изменений в экономических отношениях. Вот только это и говорит Энгельс. И мы спрашиваем: когда он говорит это, изменяет ли он хоть немного свой «первоначальный» взгляд на значение производительных сил в истории человечества? Принимает ли он, рядом с действием этого фактора, действие какого-то другого, «равносильного» ему? Кажется, ничего не изменяет, кажется, ничего такого не принимает. Ну, а если нет, то почему же толкуют об изменении его взглядов г.г. Вейзенгрюн и Кареев, почему скачет и играет г. Михайловский? Вернее всего, что по причине собственного легкомыслия.

«Но ведь странно же сводить историю семьи к истории экономических отношений, хотя бы в течение того, что вы называете историческим периодом», — хором кричат наши противники. Может быть, странно, а может быть, и не странно: об этом можно спорить, скажем мы словами г. Михайловского. И мы непрочь поспорить с вами, господа, но только с одним условием: в течение спора ведите себя серьёзно, внимательно вдумывайтесь в смысл наших слов, не приписывайте нам ваших собственных измышлений и не торопитесь с открытием у нас таких противоречий, которых ни у нас, ни у наших учителей нет и никогда не было. Согласны? Очень хорошо, давайте спорить.

Нельзя объяснять историю семьи историей экономических отношений, — говорите вы: это узко, односторонне, ненаучно. Мы утверждаем противное и обращаемся к посредничеству специальных исследователей.

Вам, конечно, знакома книга Жиро-Тэлона: «Les origines de la famille» («Происхождение семьи». — Ред.)? Мы развёртываем эту знакомую вам книгу и находим там, например, такое место:

148

«Причины, которые вызвали возникновение внутри первобытного племени (Жиро-Тэлон говорит, собственно, «внутри орды» — de la horde) обособленных семейных групп, по-видимому, связываются с ростом богатства этого племени. Введение в употребление или открытие какого-нибудь хлебного растения, приручение какого-нибудь нового вида животных могли быть достаточною причиной коренных преобразований в диком обществе: все великие успехи в цивилизации всегда совпадали с глубокими изменениями в экономическом быте населения» (стр. 138)1.

Несколькими страницами далее: «По-видимому, переход от системы женского родства к системе родства мужского в особенности ознаменовался столкновениями юридического характера на почве права собственности» (стр. 141).

Ещё далее: «Организация семьи, в которой преобладает мужское право, повсюду, кажется мне, вызвана была действием силы столько же простой, как и стихийной… действием права собственности» (стр. 146).

Вам известно, конечно, какое значение в истории первобытной семьи приписывает Мак-Леннан убийству детей женского пола? Энгельс, как известно, относится очень отрицательно к исследованиям Мак-Леннана; но тем интереснее для нас, в данном случае, ознакомиться со взглядом этого последнего на причину, вызвавшую появление детоубийства, которое, будто бы, оказало столь решительное влияние на историю семьи.

«Для племён, окружённых врагами и, при слабом развитии техники, лишь с трудом поддерживающих своё существование, сыновья являются источником силы как в смысле защиты, так и в смысле добывания пищи, дочери — источником слабости»2.

Что же вызвало, по мнению Мак-Леннана, убийство первобытными племенами детей женского пола? Недостаток средств существования, слабость производительных

1 Мы цитируем по французскому изданию 1874 г.

2 «Studies in ancient history, — primitive marriage», by John Ferg. Mac-Lennan, p. 75 (Джон Ферг. Мак-Леннан, «Исследования по древней истории, — первобытный брак», стр. 75. — Peд.).

149

сил, так как, будь у этих племён достаточно пищи, то, вероятно, не стали бы они убивать своих девочек из боязни, что со временем придут неприятели и, пожалуй, убьют их или возьмут в плен.

Повторяем, Энгельс не разделяет взгляда Мак-Леннана на историю семьи, да и нам он кажется очень неудовлетворительным; но для нас важно здесь то, что и Мак-Леннан грешит тем же грехом, в котором упрекают Энгельса: и он ищет в состоянии производительных сил разгадки истории семейных отношений.

Продолжать ли нам наши выписки, цитировать ли Липперта, Моргана? Мы не видим в этом надобности: кто читал их, тот знает, что в этом отношении они такие же грешники, как Мак-Леннан или Энгельс. Не без греха в этом случае, как известно, и Спенсер, социологические воззрения которого не имеют, однако, ровно ничего общего с «экономическим материализмом».

Этим последним обстоятельством можно воспользоваться, конечно, для полемических целей и сказать: ну вот, видите! Стало быть, можно же сходиться с Марксом и Энгельсом по тому или другому отдельному вопросу и не разделять их общей исторической теории! Конечно, можно. Весь вопрос только в том, на чьей стороне окажется при этом логика.

Пойдём дальше.

Развитие семьи определяется развитием права собственности, — говорит Жиро-Тэлон, прибавляя, что все вообще успехи цивилизации совпадают с изменениями в экономическом быте человечества. Читатель, вероятно, и сам заметил, что Жиро-Тэлон держится совсем неточной терминологии: у него понятие «право собственности» как бы покрывается понятием «экономический быт». Но ведь право есть право, а экономия есть экономия, и не годится смешивать эти два понятия. Откуда взялось данное право собственности? Может быть, оно возникло под влиянием экономии данного общества (гражданское право служит всегда лишь выражением экономических отношений, — говорит Лассаль), а может быть, оно обязано своим происхождением какой-нибудь совершенно другой причине. Тут надо продолжать анализ, а не

150

прерывать его именно в тот момент, когда он приобретает особенно глубокий, наиболее жизненный интерес.

Мы уже видели, что французские историки времён реставрации не нашли удовлетворительного ответа на вопрос о происхождении права собственности. Г. Кареев в своей статье «Экономический материализм в истории» касается немецкой исторической школы права. Не мешает и нам припомнить взгляды этой школы.

Вот что говорит о ней наш профессор: «Когда в начале нынешнего столетия в Германии возникла так называемая «историческая школа права», начавшая рассматривать право не как неподвижную систему юридических норм, какою оно представлялось прежним юристам, а как нечто движущееся, изменяющееся, развивающееся, то в этой школе обнаружилась сильная тенденция противопоставить исторический взгляд на право как единственно и исключительно верный всем другим возможным в этой области точкам зрения: историческое воззрение никогда не допускало существования научных истин, применяемых ко всем временам, — т. е. того, что на языке новой науки носит название общих законов, — и даже прямо отрицало эти законы, а с ними и общую теорию права во имя идеи о зависимости права от местных условий, — зависимости, конечно, существующей везде и всегда, но не исключающей начал, общих всем народам»1.

В этих немногих строках очень много… — как бы это выразиться? — скажем хоть неправильностей, против которых воспротестовали бы представители и сторонники исторической школы права. Так, например, они сказали бы, что когда г. Кареев приписывает им отрицание «того, что на языке науки носит название общих законов», то он или умышленно искажает их взгляд, или самым неприличным для «историософа» образом путается в понятиях, смешивая те «законы», которые подлежат ведению истории и права, с теми, которыми определяется историческое развитие народов: существования законов этого последнего порядка никогда не думала отрицать историческая школа права, она именно старалась найти такие законы,

1 «Вестник Европы», июль 1894 г., стр. 12.

151

хотя её усилия и не увенчались успехом. Но самая причина её неудачи чрезвычайно поучительна, и если бы г. Кареев дал себе труд вдуматься в неё, то — кто знает? — может быть, он и выяснил бы себе, наконец, «сущность исторического процесса».

В XVIII веке историю права склонны были объяснять действием «законодателя». Историческая школа резко восстала против этой склонности. Савиньи ещё в 1814 году так формулировал новый взгляд: «Совокупность этого взгляда сводится вот к чему: всякое право возникает из того, что по общеупотребительному, не совсем точному выражению, называется обычным правом, т. е. оно порождается сначала обычаем и верованием народа, а потом уже юриспруденцией; таким образом, оно повсюду создаётся внутренними, незаметно действующими силами, а не произволом законодателя»1.

Этот взгляд Савиньи развил впоследствии в своём знаменитом сочинении «System des heutigen romischen Rechts» («Система современного римского права». — Ред.). «Положительное право, — говорит он здесь, — живёт в общем сознании народа, и потому мы можем также назвать его народным правом… Но этого ни в каком случае не надо также понимать в том смысле, что право создано отдельными членами народа по их произволу… Положительное право создаётся духом народа, живущим и действующим в его отдельных членах, и потому положительное право не случайно, а по необходимости является одним и тем же правом в сознании отдельных лиц»2.

«Если мы, — продолжает Савиньи, — зададимся вопросом о происхождении государства, то должны будем в такой же мере стараться объяснить его себе высшею необходимостью, действием внутренней пластической

1 «Vom Beruf unserer Zeit fur Gesetzgebung mid Rechtswissenschaft», von D. Friedrich Karl van Savigny. Dritte Auflage, Heidelberg 1840 (Д. Фридрих Карл фон Савиньи, О призвании нашей эпохи к законодательству и правовой науке, изд. 3-е, Гейдельберг 1848. — Ред.) (первое издание 1814, S. 14).

2 Erster Band, S. 14–15 (берлинское издание 1840 г.) (первый том, стр. 14–15. — Ред.).

152

силы, как и происхождение права вообще; и мы говорим это не только вообще о существовании государства, но о том особом виде, который государство принимает у каждого отдельного народа»1.

Право возникает таким же «невидимым образом», как и язык, а живёт оно в общем народном сознании не в виде «отвлечённых правил, а в виде живого представления правовых институтов в их органической связи, так что, когда в этом является надобность, отвлечённое правило выделяется, в своей логической форме, из этого общего представления посредством некоторого искусственного процесса (durch einen künstlichen Prozess)»2.

Нам нет здесь никакого дела до практических стремлений исторической школы права; что же касается её теории. то уже на основании приведённых слов Савиньи мы можем сказать, что она представляет собою:

1) реакцию против того, распространённого в XVIII веке, взгляда, что право создаётся произволом отдельных лиц («законодателей»); попытку найти научное объяснение истории права, понять эту историю как необходимый, а потому законосообразный процесс;

2) попытку объяснить этот процесс, исходя из совершенно идеалистической точки зрения: «народный дух», «народное сознание» есть последняя инстанция, к которой апеллировала историческая школа права.

У Пухты идеалистический характер взглядов этой школы выражается ещё резче.

Первобытное право у Пухты, как и у Савиньи, есть обычное право. Но как возникает обычное право? Часто, высказывается то мнение, что это право создаётся житейской практикой (Uebung), но это лишь частный случай материалистического взгляда на происхождение народных понятий. «Справедлив как раз обратный взгляд: житейская практика есть лишь последний момент, в ней лишь выражается и воплощается возникшее право, живущее в убеждении сынов данного народа. Привычка влияет

1 Erster Band, S. 22 (первый том, стр. 22. — Ред.)

2 Ibid., S. 16 (там же, стр. 16, — Ред.).

153

на убеждение лишь в том смысле, что оно, благодаря ей, становится сознательнее и прочнее»1.

Итак, убеждение народа относительно того или другого правового института создаётся независимо от житейской практики, ранее «привычки». Откуда же берётся это убеждение? Оно вытекает из глубины народного духа. Данный склад этого убеждения у данного народа объясняется особенностями данного народного духа. Это очень темно, так темно, что тут нет и признака научного объяснения. Пухта и сам чувствует, что дело тут обстоит не совсем ладно, и старается поправить его таким рассуждением: «Право возникает невидимым путём. Кто мог бы взять на себя проследить те пути, которые ведут к возникновению данного убеждения, к его зачатию, к его росту, к его расцвету, к его проявлению? Те, которые брались за это, исходили по большей части из ошибочных представлений»2.

«По большей части…». Значит, существовали же и такие исследователи, исходные представления которых были правильны. К каким же заключениям относительно генезиса народно-правовых взглядов пришли эти люди?

Надо думать, что это осталось тайной для Пухты, потому что он не идёт ни на шаг дальше бессодержательных ссылок на свойства народного духа.

Ничего не выясняет и вышеприведённое замечание Савиньи относительно того, что право живёт в общем народном сознании не в виде отвлечённых правил, а «в виде живого представления правовых институтов в их органической связи». И нетрудно понять, что собственно побудило Савииьи сделать нам это несколько запутанное

1 «Cursus der Institutionen», erster Band, Leipzig 1841, S. 31 («Курс институции», т. 1,Лейпцнг 1841, стр. 31. — Ред.). — В примечании Пухта сильно восстав против эклектиков, стремящихся согласить противоположные взгляды на происхождение права, и восстаёт в таких выражениях, что невольно является вопрос: да уж не предвидел ли он появления г. Кареева? Но, с другой стороны, надо сказать и то, что в Германии времён Пухты было достаточно н своих эклектиков: чего-чего другого, а умов этого рода везде и всегда непочатый угол.

2 Ibid., p. 28 (там же, стр. 28. — Ред.).

154

сообщение. Если бы мы предположили, что право существует в сознании народа «в виде отвлечённых правил», то этим самым, во-первых, мы столкнулись бы с «общим сознанием» юристов, которые отлично знают, как туго схватывает народ эти отвлечённые правила, а, во-вторых, наша теория происхождения права приняла бы слишком уж невероятный облик. Выходило бы, что прежде чем вступить в какие бы то ни было практические отношения друг с другом, прежде чем приобрести какой бы то ни было житейский опыт, люди, составляющие данный народ, вырабатывают себе определённые понятия, запасшись которыми, как странник сухарями, они и пускаются в область житейской практики, выступают на исторический путь. Этому, разумеется, никто не поверит, и вот Савиньи устраняет «отвлечённые правила»; право существует в народном сознании не в виде определённых понятий, оно представляет собой не коллекцию уже готовых кристаллов, а более или менее насыщенный раствор, из которого, «когда в этом является надобность», т. е. при столкновении с житейской практикой, осаждаются потребные юридические кристаллы. Такой приём не лишён своей доли остроумия, но само собою разумеется, что он нимало не приближает нас к научному пониманию явлений. Возьмём пример.

У эскимосов, по словам Ринка, почти нет правильной собственности; но поскольку может быть речь о ней, он насчитывает три её вида:

«1) Собственность, принадлежащая союзу нескольких семей, например зимние жилища…

«2) Собственность, принадлежащая одной, или, самое большее, трём родственным семьям, например летние палатки и всё, что относится к домашнему хозяйству, как: лампы, бочки, деревянные блюда, каменные горшки и т. п.; лодка или умиак, служащий для перевозки всех этих предметов вместе с палаткою, сани с собаками…, наконец, запас зимней провизии…

«3) Частная собственность отдельных лиц… одежда, оружие и орудия, или всё то, что человек сам лично употребляет в дело. Этим вещам приписывается даже какая-то таинственная связь с их собственником, напоминающая

155

связь между душою и телом. Ссужать эти вещи кому-нибудь другому не в обычае»1.

Постараемся представить себе происхождение этих трёх видов собственности с точки зрения старой исторической школы права.

Так как, по словам Пухты, убеждения предшествуют житейской практике, а не вырастают на почве привычки, то надо предположить, что дело происходило таким образом: прежде чем жить в зимних домах, прежде даже чем; начать их строить, эскимосы пришли к убеждению, что, раз заведутся у них зимние дома, они должны будут принадлежать союзу нескольких семей; точно так же убедились наши дикари, что, раз заведутся у них летние палатки, бочки, деревянные блюда, лодки, горшки, сани и собаки, то всё это должно будет составлять собственность одной семьи или, самое большее, трёх родственных семей; наконец, не менее твёрдое убеждение было у них относительно того, что одежда, оружие и орудия должны составлять личную собственность, и что даже ссужать этих вещей не следует. Прибавим к этому, что, вероятно, все эти «убеждения» существовали не в виде отвлечённых правил, а «в виде живого представления правовых институтов в их органической связи», и что из этого раствора правовых понятий осаждались потом, — «когда в этом являлась надобность», — т. е. по мере столкновения с зимними жилищами, с летними палатками, с бочками, с каменными горшками, с деревянными блюдама, лодками, санями и собаками, — нормы обычного эскимосского права в их более или менее «логической форме». Свойства же упомянутого правового раствора определялись таинственными свойствами эскимосского духа.

Это вовсе не научное объяснение; это простые Redensarten (отговорки — Ред.), как говорят немцы.

Та разновидность идеализма, которой придерживались сторонники исторической школы права, оказалась в деле объяснения общественных явлений, ещё менее

1 «Tales and Traditions of the Eskimo», by Dr. Henry Rink, p.p. 9 and 30 (Д-р Генри Ринк, «Сказания и предания эскимосов», стр. 9 и 30. — Ред.).

156

состоятельной, чем гораздо более глубокий идеализм Шеллинга и Гегеля.

Как вышла наука из того тупого переулка, в котором очутился идеализм? Послушаем одного из замечательнейших представителей современного сравнительного правоведения — г. М. Ковалевского.

Указав на то, что общественный быт первобытных племён носит на себе печать коммунизма, г. Ковалевский (слушайте, г. В. В.: это тоже «профессор») говорит: «Если мы спросим себя о действительных основаниях такого порядка, если мы захотим узнать причины, которые заставляли наших первобытных предков и ещё заставляют современных дикарей держаться более или менее резко выраженного коммунизма, нам надо будет в особенности узнать первобытные способы производства. Ибо распределение и потребление богатств должно определяться способами их создания. А на этот счёт вот что говорит этнография: у охотничьих и рыболовных народов добывание пищи производится обыкновенно большими группами (en hordes)… В Австралии охота на кенгуру производится вооружёнными отрядами из нескольких десятков и даже сотен туземцев. То же происходит в северных странах при охоте на оленя… Не подлежит сомнению, что человек неспособен в одиночку поддерживать своё существование; он нуждается в помощи и поддержке, и его силы удесятеряются ассоциацией… Таким образом, мы видим в начале общественного развития общественное производство и, как необходимое естественное следствие этого, общественное потребление. Этнография изобилует фактами, доказывающими это»1.

Приведя идеалистическую теорию Лермина, по которой частная собственность является из самосознания личности, г. Ковалевский продолжает:

1 М. Kovalevsky. Tableau des origines et de l'évolution de la famille et de la propriété., Stockholm 1890, p. 52–53 {М. Ковалевский, Картина происхождения и эволюции семьи и собственности, Стокгольм 1890, стр. 52–53. — Ред.). В книге покойного Н. Зибера «Очерки первобытной экономической культуры» читатель найдёт множество фактов, как нельзя более ясно показывающих, что способы присвоения определяются способами производства.

157

«Нет, это не так. Не потому первобытный человек приходит к мысли о личном присвоении отёсанного камня, который служит ему оружием, или шкуры, которая покрывает его тело. Он приходит к этой мысли вследствие применения своих индивидуальных сил к производству предмета. Кремень, служащий ему топором, отёсан его собственными руками. На охоте, которою он занимается вместе с многочисленными товарищами, он нанёс последний удар животному, и потому шкура этого животного становится его личной собственностью. Обычное право дикарей отличается большою точностью на этот счёт. Оно заботливо предусматривает, например, тот случай, когда преследуемое животное пало под совместными ударами двух охотников: в этом случае шкура животного присуждается тому охотнику, стрела которого проникла ближе к сердцу. Оно предусматривает также и тот случай, когда уже раненое животное было добито случайно подвернувшимся охотником. Приложение индивидуального труда логически порождает, следовательно, и индивидуальное присвоение. Мы можем проследить это явление через всю историю. Тот, кто посадил фруктовое дерево, становится его собственником… Позднее, воин, завоевавший известную добычу, становится её исключительным собственником, так что семья его уже не имеет на неё никаких прав; точно так же семья жреца не имеет прав на те жертвы, которые приносятся верующими и поступают в его личную собственность. Всё это одинаково хорошо подтверждается и индийскими законами, и обычным правом южных славян, донских казаков или древних ирландцев. И важно именно не ошибиться относительно истинного принципа такого присвоения, являющегося результатом применения личных усилий к добыванию известного предмета. В самом деле, когда к личным усилиям человека присоединяется помощь его ближних, добытые предметы уже не становятся частной собственностью»1.

После всего сказанного понятно, что предметами личного присвоения раньше всего становятся: оружие,

1 Ibid., p. 95 (там же, стр. 95. — Ред.).

158

одежда, пища, украшение и т. п. «Уже с первых шагов приручения животных — собаки, лошади, кошки, рабочий скот составляют важнейший фонд присвоения личного и семейного…»1 Но до какой степени организация производства продолжает влиять на способы присвоения, показывает, например, такой факт: у эскимосов охота на китов совершается в больших лодках, большими отрядами; служащие для этой цели лодки составляют общественную собственность; а маленькие лодки, служащие для перевозки предметов семейной собственности, принадлежат отдельным семьям, или, «самое большее, — трём родственным семьям».

С появлением земледелия земля делается также предметом присвоения. Субъектами поземельной собственности становятся более или менее крупные кровные союзы. Это, разумеется, — один из видов общественного присвоения. Как объяснить его происхождение? «Нам кажется, — говорит г. Ковалевский, — что причины его лежат в том же самом общественном производстве, которое повело за собою некогда присвоение большей части движимых предметов»2.

Нечего и говорить, что, раз возникнув, частная собственность вступает в противоречие с более древним способом общественного присвоения. Там, где быстрое развитие производительных сил открывает всё более и более широкое поле для «единоличных усилий», общественная собственность довольно быстро исчезает или продолжает своё существование в виде, так сказать, рудиментарного института. Ниже мы увидим, что этот процесс разложения первобытной общественной собственности в разные времена и в разных местах по самой естественной, материальной необходимости должен был отличаться большим разнообразием. Теперь же мы отметим лишь тот общий вывод современной науки права, что правовые

1 М. Kovalevsky, Tableau des origines et de l'évolution de la famille et de la propriété, Stockholm 1890, p. 57 (М. Ковалевский, Картина происхождения и эволюции семьи и собственности, Стокгольм 1890, стр. 57. — Ред.)

2 Ibid., p. 93 (там же, стр. 93. — Ред.).

159

понятия, — убеждения, как сказал бы Пухта, — всюду определяются способами производства.

Шеллинг говорил когда-то, что явление магнетизма надо понимать как внедрение «субъективного» в «объективное». Все попытки найти идеалистическое объяснение для истории права представляют собою не более как дополнение, «Seitenstück», к идеалистической натурфилософии. Это всё те же, иногда блестящие, остроумные, но всегда произвольные, всегда неосновательные рассуждения на тему о самодовлеющем, саморазвивающемся духе.

Правовое убеждение уже по одному тому не могло предшествовать житейской практике, что если бы оно не выросло из неё, то оно явилось бы совершенно беспричинным. Эскимос стоит за личное присвоение одежды, оружия и орудий труда по той простой причине, что такое присвоение гораздо удобнее и что оно подсказывается самими свойствами вещей. Чтобы научиться хорошо владеть своим оружием, своим луком или бумерангом, первобытный охотник должен примениться к нему, хорошо изучив все его индивидуальные особенности, и по возможности применить его к своим собственным индивидуальным особенностям1. Частная собственность здесь

1 Известно, что тесная связь между охотником н его оружием существует у всех первобытных племён. «Der Jäger darf sich keiner fremden Waffen bedienen» («Охотник не должен пользоваться никаким чужим оружием». — Ред.) — говорит Марциус о первобытных обитателях Бразилии, тут же поясняя, откуда взялось у этих дикарей такое «убеждение»: «Besonders behaupten die jenigen Wilden, die mit dem Blasrohr schiessen, dass dieses Geschoss durch den Gebrauch eines Fremden verdorben werde, und geben es nicht aus ihren Händen» («Von dem Rechtzustande unter den Ureinwohnern Brasiliens», München 1832, S. 50) («В особенности те дикари, которые стреляют из духовой трубки, утверждают, что это оружие портится, когда им пользуется чужеземец, и они не выпускают его из своих рук») («О правовых отношениях среди аборигенов Бразилии», Мюнхен 1832, стр. 50).

«Die Führung dieser Waffen erfordert eine grosse Geschicklichkeit und beständige Uebung. Wo sie bei Wilden Völkern im Gebrauche sind, berichten uns die Reisenden, dass schon die Knaben sich mit Kindergeräten im Schiessen üben» (Oskar Peschel, Volkerkunde, Leipzig 1875, S. 190) («Пользование этим оружием (лук и стрелы) требует большой сноровки и постоянного упражнения. Путешественники

160

в порядке вещей гораздо более, чем какой-либо другой вид присвоения, и потому дикарь «убеждён» в её преимуществах: он, как мы знаем, даже приписывает орудиям индивидуального труда и оружию какую-то таинственную связь с их собственником. Но его убеждение выросло на почве житейской практики, а не предшествовало ей, и обязано своим происхождением не свойствам его «духа», а свойствам тех вещей, с которыми он имеет дело, и характеру тех способов производства, которые неизбежны для него при данном состоянии его производительных сил.

До какой степени житейская практика предшествует правовому «убеждению», показывает множество существующих в первобытном праве символических действий. Способы производства изменились, изменились с ними и взаимные отношения людей в производительном процессе, изменилась житейская практика, а «убеждение» сохранило свой старый вид. Оно противоречит новой практике, и вот появляются фикции, символические знаки, действия, единственная цель которых заключается в формальном устранении этого противоречия. С течением времени противоречие устраняется, наконец, существенным образом: на почве новой экономической практики складывается новое правовое убеждение.

Недостаточно констатировать появление в данном обществе частной собственности на те или другие предметы, чтобы тем самым уже определить характер этого института. Частная собственность всегда имеет пределы, которые всецело зависят от экономии общества. «В диком состоянии человек присваивает себе лишь вещи, непосредственно ему полезные. Излишек, хотя бы он и был приобретён трудом его рук, уступается им обыкновенно безвозмездно другим: членам семьи или клана или племени», — говорит г. Ковалевский. Совершенно то же самое говорит Ринк об эскимосах. Откуда же возникают такие порядки у диких народов? По словам г. Ковалевского, они обязаны своим происхождением тому, что

сообщают, что там, где оружие употребляется дикими народами, уже мальчики упражняются в стрельбе из детского оружия») (Оскар Пешель. Народоведение, Лейпциг 1875, стр. 190. — Ред.).

161

дикари незнакомы со сбережением1. Это не совсем ясное выражение неудачно особенно потому, что им очень злоупотребляли вульгарные экономисты. Тем не менее понятно, в каком смысле употребляет его наш автор. «Сбережение» действительно незнакомо первобытным народам по той простой причине, что им неудобно, прямо сказать, невозможно практиковать его. Мясо убитого зверя может быть «сбережено» лишь в незначительной степени: оно портится и тогда становится совершенно негодным для употребления. Конечно, если бы его можно было продать, то очень легко было бы «сберечь» вырученные за него деньги. Но деньги ещё не существуют на этой стадии экономического развития. Следовательно, сама экономия первобытного общества ставит тесные пределы развитию духа «бережливости». Кроме того, сегодня мне посчастливилось убить большое животное, и я поделился его мясом с другими, а завтра (охота дело неверное) я вернулся с пустыми руками, и со мною делятся добычей другие члены моего рода. Обычай делиться является таким образом чем-то вроде взаимного страхования, без которого было бы совершенно невозможно существование охотничьих племён.

Наконец, не надо забывать, что у таких племён частная собственность существует лишь в зачаточном состоянии, преобладает же собственность общественная; привычки и обычаи, выросшие на этой почве, в свою очередь, ставят пределы произволу личного собственника. Убеждение и здесь следует за экономией.

Связь правовых понятий людей с их экономическим бытом хорошо выясняется тем примером, который охотно и часто приводил в своих сочинениях Родбертус. Известно, что древние римские писатели энергично восставали против ростовщичества. Катон-цензор находил, что ростовщик вдвое хуже вора (так и говорил старик: ровно вдвое). В этом отношении с языческими писателями совершенно сходились отцы христианской церкви. Но — замечательное дело! — и те и другие восставали против процента, приносимого денежным капиталом. К ссудам

1 Loc. cit., р. 56 (цит. соч., стр. 56.. — Ред.).

162

же натурой и к лихве, приносимой ими, они относились несравненно мягче. Почему эта разница? Потому, что именно денежный, ростовщический капитал производил страшное опустошение в тогдашнем обществе, потому что именно он «губил Италию». Правовое «убеждение» и здесь шло рука об руку с экономией.

«Право есть чистый продукт необходимости или, точнее, нужды, — говорит Пост, — напрасно стали бы мы искать в нём какой бы то ни было идеальной основы»1. Мы сказали бы, что это — совершенно в духе новейшей науки права, если бы наш учёный не обнаружил довольно значительного и очень вредного по своим последствиям смешения понятий.

Говоря вообще, всякий социальный союз стремится выработать такую систему права, которая бы наилучше удовлетворяла его нуждам, которая была бы наиболее полезна для него в данное время. То обстоятельство, что данная совокупность правовых учреждений полезна или вредна для общества, никоим образом не может зависеть от свойств какой бы то ни было или чьей бы то ни было «идеи»: оно зависит, как мы видели, от тех способов производства и от тех взаимных отношений между людьми, которые создаются этими способами. В этом смысле у права нет и не может быть идеальной основы, так как основа его всегда реальна. Но реальная основа всякой данной системы права не исключает идеального отношения к ней со стороны членов данного общества. Взятое в целом, общество только выиграет от такого отношения к ней его членов. Наоборот, в переходные его эпохи, когда существующая в обществе система права уже не удовлетворяет его нуждам, выросшим вследствие дальнейшего развития производительных сил, передовая часть населения может и должна идеализировать новую систему учреждений, более соответствующую «духу времени». Французская литература полна примерами такой идеализации нового, наступающего порядка вещей.

1 «Der Ursprung des Rechts. Prolegomena zu einer allgemeinen vergleichenden Rechtswissenschaft», von Dr. Alb. Herm. Post, Oldenburg 1876 (Д-р Альб. Герм. Пост «Происхождение права. Пролегомены к всеобщей сравнительной науке права», Ольденбург 1876. — Ред.).

163

Происхождение права из «нужды» исключает «идеальную» основу права только в представлении тех людей, которые привыкли относить нужды к области грубой материи и противопоставлять эту область «чистому», чуждому всяких нужд, «духу». В действительности «идеально» только то, что полезно людям, и всякое общество при выработке своих идеалов руководствуется только своими нуждами. Кажущиеся исключения из этого неоспоримо общего правила объясняются тем, что, вследствие развития общества, его идеалы нередко отстают от его новых нужд1.

Сознание зависимости общественных отношений от состояния производительных сил всё более и более проникает в современную общественную науку, несмотря на неизбежный эклектизм множества учёных, несмотря на их идеалистические предрассудки. «Подобно тому как сравнительная анатомия возвысила на степень научной истины латинскую поговорку: «по когтям узнаю льва», так народоведение может от вооружения данного народа с точностью умозаключить о степени его цивилизации»,— говорит уже цитированный нами Оскар Пешель2 — …«Со способом добывания пищи теснейшим образом связано расчленение общества. Всюду, где человек соединяется

1 Пост именно принадлежит к числу людей, которые далеко ещё ие покончили с идеализмом. Так, например, у него родовой союз соответствует охотничьему и кочевому быту; с появлением же земледелия и связанной с ним оседлости родовой союз уступает место «Gaugenossenschaft» (мы сказали бы: соседской общине). Кажется, ясно, что человек ищет ключа к объяснению истории общественных отношений не в чём ином, как в развитии производительных сил? В отдельных случаях Пост почти всегда верен такому направлению. Но это не мешает ему смотреть на «im Menschen schaffend ewigen Geist» (на «творческий вечный дух, живущий в человеке». — Ред.), как на основную причину истории права. Этот человек как будто нарочно создан для того, чтобы радовать г. Кареева.

2 Loc. cit., p. 139 (цит. соч., стр. 139. — Ред.). Когда мы делали эту выписку, нам представилось, что г. Михайловский быстро поднимается с своего места, восклицая: «Я могу спорить против этого: китайцы могут быть вооружены английскими ружьями. Позволительно ли на основании этих ружей судить о степени их цивилизации?» Очень хорошо, г. Михайловский, — от английских ружей нелогично умозаключать к китайской цивилизации; от них надо заключать именно к английской цивилизации.

164

с человеком, является известная власть. Слабее всего общественные узы у бродячих охотничьих орд Бразилии… Пастушеские племена находятся по большей части под властью патриархальных владык, так как стада принадлежат обыкновенно одному господину, которому служат его соплеменники или прежде независимые, а впоследствии обедневшие обладатели стад. Пастушескому образу жизни преимущественно, хотя и не исключительно, свойственны великие передвижения народов, как на севере Старого Света, так и в южной Африке; напротив, история Америки знает только частные нападения диких охотничьих племён на привлекательные для них нивы культурных народов. Целые народы, покидая свои прежние места жительства, могли совершать большие, продолжительные походы лишь в сопровождении своих стад, которые составляли им в пути необходимую пищу. Кроме того, степное скотоводство само побуждает к перемене пастбищ. С оседлым же образом жизни и земледелием тотчас является стремление воспользоваться трудом рабов… Рабство рано или поздно ведёт к тирании, так как тот, кто имеет наибольшее число рабов, может с их помощью подчинить своему произволу слабейших…

Разделение на свободных и рабов есть начало сословного разделения общества»1.

У Пешеля много соображений такого рода. Одни из них совершенно справедливы и очень поучительны; против других «можно спорить» не одному только г. Михайловскому. Но для нас важны здесь не частности, а общее направление мысли Пешеля. А это общее направление совершенно совпадает с тем, которое мы заметили уже у г. Ковалевского: в способах производства, в состоянии производительных сил ищет он объяснения истории права и даже всего общественного устройства.

А это именно и есть то, что давно уже и настоятельно советовал делать Маркс людям общественной науки. А в этом и заключается в значительной степени, хотя и не вполне (читатель ниже увидит, почему мы говорим: не вполне), смысл того знаменитого предисловия к «Zur

1 Loc. cit., p. 252–253 (цит. соч., стр. 252–253. — Ред.).

165

Kritik der politischen Oekonomie» («К критике политической экономии». — Ред.), которому так не повезло у нас в России, которое было так страшно и так странно плохо понято большинством русских писателей, читавших его в подлиннике или в извлечениях.

«В общественном производстве своей жизни люди наталкиваются на известные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — отношения производства, которые соответствуют определённой степени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих отношений производства составляет экономическую структуру общества, реальную основу, на которой возвышается юридическая и политическая надстройка».

Гегель говорит о Шеллинге, что у этого философа основные положения системы остаются неразвитыми, и абсолютный дух является неожиданно, как пистолетный выстрел (wie aus der Pistole geschossen). Когда средний русский интеллигент слышит, что у Маркса «всё сводится к экономической основе» (иные говорят просто: «к экономическому»), он теряется, как будто над его ухом неожиданно выстрелили из пистолета: «да почему же к экономическому?» — спрашивает он в тоске и недоумении. «Слов нет, важно и экономическое (особенно для бедных крестьян и рабочих). Но ведь не менее же важно и умственное (особенно для нас, для интеллигенции)». Предыдущее изложение, надеемся, показало читателю, что недоумение среднего российского интеллигента происходит в этом случае лишь оттого, что он, интеллигент, всегда был несколько беззаботен насчёт «особенно важного» для него «умственного». Когда Маркс говорил, что «анатомию гражданского общества надо искать в его экономии», он вовсе не думал смущать учёный мир неожиданными выстрелами: он лишь давал прямой и точный ответ на «проклятые вопросы», мучившие мыслящие головы в течение целого века.

Французские материалисты, последовательно развивая свои сенсуалистические взгляды, пришли к тому выводу, что человек со всеми своими мыслями, чувствами и стремлениями составляет продукт окружающей его общественной среды. Чтобы идти дальше в применении материалистического

166

взгляда к учению о человеке, надо было решить вопрос о том, чем же обусловливается строение общественной среды и каковы законы её развития. Французские материалисты не умели ответить на этот вопрос, и тем самым вынуждены были изменить себе, вернуться на старую, ими столь резко осуждённую, идеалистическую точку зрения: они говорили, что среда создаётся «мнением» людей. Не довольствуясь этим поверхностным ответом, французские историки времён реставрации поставили себе целью анализировать общественную среду. Результатом их анализа был тот чрезвычайно важный для науки вывод, что политические конституции коренятся в социальных отношениях, а социальные отношения определяются состоянием собственности. Вместе с этим выводом перед наукой возникал новый вопрос, не разрешив которого она не могла двинуться дальше: от чего же зависит состояние собственности? Разрешение этого вопроса оказалось не по силам французским историкам времён реставрации, и они вынуждены были отговариваться от него ровно ничего не объясняющими соображениями о свойствах человеческой природы. Жившие и действовавшие одновременно с ними великие идеалисты Германии — Шеллинг и Гегель — уже хорошо понимали неудовлетворительность точки зрения человеческой природы. Гегель едко подсмеивался над нею. Они понимали, что ключ к объяснению исторического движения человечества надо искать вне природы человека. Это было большой заслугой с их стороны, но, чтобы эта заслуга оказалась вполне плодотворной для науки, надо было показать, где же именно следует искать этот ключ. Они искали его в свойствах духа, в логических законах развития абсолютной идеи. Это было коренной ошибкой великих идеалистов, возвращавшей их окольным путём к точке зрения человеческой природы, так как абсолютная идея, — мы уже видели это, — есть не что иное, как олицетворение нашего логического процесса мышления. Гениальное открытие Маркса исправляет эту коренную ошибку идеализма, тем самым нанося ему смертельный удар: состояние собственности, а с ним и все свойства социальной среды (в главе об идеалистической философии

167

мы видели, что и Гегель вынужден был признавать решающее значение «состояния собственности») определяются не свойствами абсолютного духа и не характером человеческой природы, а теми взаимными отношениями, в которые люди по необходимости становятся друг к другу «в общественном процессе производства своей жизни», т. е. в своей борьбе за существование. Маркса часто сравнивали с Дарвином, — сравнение, приводящей в смешливое настроение гг. Михайловского, Кареева и братию их. Ниже мы скажем, в каком смысле надо понимать это сравнение, хотя, вероятно, и без нас уже видят это многие читатели; теперь же мы позволим себе, не во гнев нашим субъективным мыслителям, другое сравнение.

До Коперника астрономия учила, что земля есть неподвижный центр, вокруг которого обращаются солнце и другие небесные светила. С помощью этого взгляда невозможно было объяснить очень многие явления небесной механики. Гениальный поляк подошёл к делу их объяснения с совершенно противоположной стороны: он предположил, что не солнце вращается вокруг земли, а, наоборот, земля вокруг солнца, и правильная точка зрения была найдена, и многое стало ясно из того, что было неясно до Коперника. — До Маркса люди общественной науки исходили из понятия о человеческой природе; благодаря этому оставались неразрешимыми важнейшие вопросы человеческого развития. Учение Маркса придало делу совершенно другой оборот: между тем как человек, для поддержания своего существования, — сказал Маркс, — воздействует на природу вне его, он изменяет свою собственную природу. Следовательно, дело научного объяснения исторического развития надо начинать с противоположного конца: надо выяснить, каким образом совершается этот процесс производительного воздействия человека на внешнюю природу. По своей великой важности для науки это открытие может быть смело поставлено наряду с открытием Коперника и вообще наряду с величайшими, плодотворнейшими научными открытиями.

Собственно говоря, до Маркса общественная наука была гораздо более лишена твёрдой основы, чем астрономия

168

до Коперника. Французы называли и называют все науки, имеющие дело с человеческим обществом, sciences morales et politiques (моральные и политические науки. — Ред.), в отличие от «sciences», «наук» в собственном смысле этого слова, которые признавались и признаются единственно точными науками. И надо сознаться, что до Маркса общественная наука не была и не могла быть точной. Пока учёные апеллировали к человеческой природе как к верховной инстанции, они по необходимости должны были объяснять общественные отношения людей их взглядами, их сознательною деятельностью; но сознательная деятельность есть такая деятельность человека, которая необходимо должна представляться ему деятельностью свободной. Свободная же деятельность исключает понятие о необходимости, т. е. законосообразности, а законосообразность есть необходимая основа всякого научного объяснения явлений. Представление о свободе заслоняло собою понятие о необходимости и тем мешало развитию науки. Эту аберрацию можно до сих пор с поразительной ясностью наблюдать в «социологических» произведениях «субъективных» русских писателей.

Но мы уже знаем: свобода должна быть необходимостью. Заслоняя понятие о необходимости, представление о свободе само сделалось до крайности тусклым и очень мало утешительным. Выгнанная в дверь необходимость влетала в окно; исходя из представления о свободе, исследователи поминутно наталкивались на необходимость и приходили, в конце концов, к печальному признанию её рокового, неотразимого, ничем непреоборимого действия. К их ужасу, свобода оказывалась вечной, беспомощной и безнадёжной данницей, бессильной игрушкой в руках слепой необходимости. И поистине трогательно то отчаяние, в которое приходили по временам самые ясные, самые благородные идеалистические головы. «Уже в течение нескольких дней я каждую минуту берусь за перо, — говорит Георг Бюхнер, — но не могу написать ни слова. Я изучал историю революции. Я чувствовал себя как бы раздавленным ужасным фатализмом истории. Я вижу в человеческой

169

природе отвратительную заурядность, в человеческих же отношениях непреодолимую силу, принадлежащую всем вообще и никому в частности. Отдельная личность есть лишь пена на поверхности волны, величие — лишь случай, власть гения — лишь кукольная комедия, смешное стремление бороться против железного закона, который в лучшем случае можно лишь узнать, но который невозможно подчинить своей воле»1. Можно сказать, что уже для избежания таких припадков вполне, впрочем, законного отчаяния стоило хоть на время покинуть старую точку зрения и попытаться освободить свободу, апеллируя к этой же самой, глумящейся над нею, необходимости; следовало ещё раз пересмотреть выдвинутый уже идеалистами-диалектиками вопрос о том, не вытекает ли свобода из необходимости, не составляет ли эта последняя единственной твёрдой основы, единственной прочной гарантии неизбежного условия человеческой свободы.

Мы увидим, к чему приводит подобная попытка у Маркса. Но предварительно постараемся выяснить себе его исторические взгляды так, чтобы у нас не оставалось на их счёт уже никаких недоразумений.

На почве данного состояния производительных сил слагаются известные отношения производства, которые получают своё идеальное выражение в правовых понятиях людей и в более или менее «отвлечённых правилах», в неписаных обычаях и писаных законах. Доказывать это нам уже нет надобности: это, как мы видели, доказывает за нас современная наука права (пусть читатель припомнит, что говорит по этому поводу г. Ковалевский). Но не мешает взглянуть на это дело с другой, именно вот с какой стороны. Раз мы выяснили себе, каким образом правовые понятия людей создаются их отношениями производства, нас уже не удивят следующие слова Маркса: «Не сознание людей определяет их бытие (т. е. форму их общественного существования),

1 В письме к невесте, писанном в 1833 г. Примечание для г. Михайловского: «Это не тот Бюхнер, который проповедывал материализм в «общефилософском смысле»; это его рано умерший брат, автор знаменитой трагедии «Смерть Дантона»».

170

а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание». Теперь мы уже знаем, что, по крайней мере, по отношению к одной области сознания, это действительно так, и почему это так. Нам остаётся только решить, всегда ли это так, и если да, то почему же это всегда так? Будем держаться пока тех же правовых понятий.

«На известной ступени своего развития производительные силы общества вступают в противоречие с существующими в этом обществе отношениями производства, или, выражая то же самое юридическим языком, — с отношениями собственности, внутри которых они развивались до сих пор. Из форм, содействовавших развитию производительных сил, эти отношения превращаются в препятствие для их развития. Тогда наступает эпоха общественного переворота».

Общественная собственность на движимость и недвижимость возникает вследствие того, что она удобна, больше того — необходима для процесса первобытного производства. Она поддерживает существование первобытного общества, она содействует дальнейшему развитию его производительных сил, и люди держатся за неё, они считают её естественной и необходимой. Но вот, благодаря этим отношениям собственности и внутри их, производительные силы развились настолько, что открылось более широкое поле для приложения индивидуальных усилий. Теперь общественная собственность становится в некоторых случаях вредной для общества, она препятствует дальнейшему развитию его производительных сил и потому она уступает место личному присвоению: в правовых учреждениях общества совершается более или менее быстрый переворот. Этот переворот необходимо сопровождается переворотом в правовых понятиях людей: люди, которые прежде думали, что хороша только общественная собственность, стали думать теперь, что в некоторых случаях лучше единичное присвоение. Впрочем, нет, мы выражаемся неточно, мы изображаем как два отдельных процесса то, что совершенно неразделимо, что представляет лишь две стороны одного и того же процесса: вследствие развития производительных сил должны были измениться фактические отношения людей

171

в процессе производства, и эти новые фактические отношения выразились в новых правовых понятиях.

Г. Кареев уверяет нас, что материализм так же односторонен в применении к истории, как и идеализм. И тот и другой представляют собою, по его мнению, лишь «моменты» в развитии полной научной истины. «За первым и вторым моментами надлежит наступить третьему моменту: односторонности тезиса и антитезы найдут своё применение в синтезе, как выражении полной истины»1. Это будет очень интересный синтез. «В чём будет заключаться такой синтез, — я пока говорить не стану». Жаль! К счастью, наш «историософ» не очень строго соблюдает эту, наложенную им самим на себя, заповедь молчания. Он немедленно даёт понять, в чём будет заключаться и откуда вырастает та полная научная истина, которая со временем будет понята, наконец, всем просвещённым человечеством, а пока известна лишь г. Карееву. Она вырастет из следующих соображений: «Каждая человеческая личность, состоя из тела и души, ведёт двоякую жизнь — физическую и психическую, не являясь перед нами ни исключительно плотью с её материальными потребностями, ни исключительно духом с его потребностями интеллектуальными и моральными. И у тела и у души человека есть свои потребности, ищущие своего удовлетворения и ставящие отдельную личность в различное отношение к внешнему миру, т. е. к природе и другим людям, т. е. к обществу, и эти отношения бывают двоякого рода»2.

Что человек состоит из души и тела, это «синтез» справедливый, хотя и не то, чтобы уже очень новый. Если г. профессор знаком с историей новейшей философии, то он должен же знать, что об него, об этот самый синтез, она обламывала свои зубы в течение целых столетий, не будучи в состоянии справиться с ним как следует. И если он воображает, что этот «синтез» откроет ему «сущность исторического процесса», то сам г. В. В. должен будет согласиться, что с его «профессором» происходит что-то

1 «Вестник Европы», июль 1894 г., стр. 6.

2 Там же, стр. 7.

172

неладное и что не г. Карееву суждено стать Спинозой «историософии».

С развитием производительных сил, ведущих к изменению взаимных отношений людей в общественном процессе производства, изменяются все отношения собственности. Но ведь ещё Гизо говорил нам, что в отношениях собственности коренятся политические конституции. Это вполне подтверждается новейшей наукой. Кровный союз уступает место территориальному союзу именно вследствие перемен, возникших в отношениях собственности. Более или менее крупные территориальные союзы сливаются в организмы, называемые государствами, опять-таки вследствие уже совершившихся перемен в отношениях собственности или вследствие новых нужд общественного производственного процесса. Это прекрасно выяснено, например, по отношению к крупным государствам Востока1. Не менее хорошо выяснено это и по отношению к античным государствам2. И вообще нетрудно показать это по отношению ко всякому данному государству, о происхождении которого у нас есть достаточно сведений. При этом нужно только не суживать, умышленно или неумышленно, взгляд Маркса. Мы хотим сказать вот что.

Данным состоянием производительных сил обусловливаются внутренние отношения данного общества. Но ведь этим же состоянием обусловливаются и внешние его отношения к другим обществам. На почве этих внешних отношений у общества являются новые нужды, для удовлетворения которых вырастают новые органы. При поверхностном

1 См. книгу покойного Л. Мечникова о «великих исторических реках». В этой книге автор, в сущности, лишь подвёл итог тем выводам, к которым пришли наиболее авторитетные историки-специалисты, например Ленорман. Элизэ Реклю в предисловии к названной книге говорит, что взгляд Мечникова составит эпоху в истории науки. Это неверно в том смысле, что этот взгляд не нов: ещё Гегель высказывал его самым определённым образом. Но несомненно, что наука чрезвычайно много выиграет, если будет последовательно держаться его.

2 См. книгу Моргана «Ancient society» («Древнее общество». — Ред.) и книгу Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства».

173

взгляде на дело, взаимные отношения отдельных обществ представляются как ряд «политических» действий, не имеющих прямого отношения к экономии. В действительности, в основе междуобщественных отношений лежит именно экономия, определяющая собою как действительные (а не внешние только) поводы к междуплеменным и международным отношениям, так и их результат. Каждой ступени в развитии производительных сил соответствует своя система вооружения, своя военная тактика, своя дипломатия, своё международное право. Конечно, можно указать много случаев, в которых международные столкновения не имеют прямого отношения к экономии. И никому из последователей Маркса не придёт в голову оспаривать существование таких случаев. Они говорят только: не останавливайтесь на поверхности явлений, спускайтесь глубже, спросите себя, на какой почве выросло данное международное право? Что создало возможность данного рода международных столкновений? — и вы придёте, в конце концов, к экономии. Правда, рассмотрение отдельных случаев затрудняется тем, что в борьбу вступают нередко общества, переживающие неодинаковые фазисы, экономического развития.

Но тут нас прерывает хор проницательных противников. «Хорошо, — кричат они, — допустим, что политические отношения коренятся в экономических. Но раз даны политические отношения, они, — откуда бы ни взялись, — в свою очередь влияют на экономию. Следовательно, тут существует взаимодействие и ничего, кроме взаимодействия».

Это возражение не придумано нами. До какой степени оно ценится противниками «экономического материализма», показывает следующее «истинное происшествие».

Маркс в своём «Капитале» приводит факты, показывающие, что английская аристократия пользовалась своей политической властью для того, чтобы обделывать свои делишки по части землевладения. Доктор Пауль Барт, написавший «критический опыт» под названием «Die Geschichtsphilosophie Hegel's und der Hegelianer» («Философия истории Гегеля и гегельянцев». — Ред.),

174

ухватился за это, чтобы упрекнуть Маркса в противоречии: сами же, дескать, признаёте, что тут существует взаимодействие; а для доказательства того, что взаимодействие действительно существует, наш доктор ссылается на книгу Штэрнега, писателя, много сделавшего для исследования экономической истории Германии. Т. Кареев думает, что «страницы, посвящённые в книге Барта критике экономического материализма, могут быть указаны в качестве образчика того, как следует решать вопрос о роли экономического фактора в истории». Само собою разумеется, что он не преминул указать читателям на возражения Барта и на авторитетное заявление Инамы-Штэрнега, «который даже формулирует такое общее положение, что взаимодействие между политикой и хозяйством является основной чертой развития всех государств и всех народов». Надо хоть немного разобраться в этой путанице.

Во-первых, что, собственно, говорит Инама-Штэрнег? По поводу каролингского периода экономической истории Германии он делает следующее замечание: «Взаимодействие между политикой и хозяйством, составляющее основную черту развития всех государств и всех народов, можно проследить здесь самым точным образом. Политическая роль, выпадающая на долю данного народа, оказывает решительное влияние на дальнейшее развитие его сил, на склад и выработку его социальных учреждений; точно так же внутренняя сила, присущая народу, и естественные законы её развития определяют собою меру и род его политической деятельности. Совершенно так политическая система Каролингов не менее повлияла на социальный строй, на хозяйственные отношения, в которых народ жил в то время, чем стихийные силы народа, его хозяйственная жизнь повлияли на направление этой политической системы, наложив на неё своеобразную печать»1. И только. Это немного, но это немногое считается достаточным для того, чтобы опровергнуть Маркса.

1 «Deutsche Wirtschaftsgeschichte bis zum Schluss der Karolingen-periode», Leipzig 1889, Band I, S. 223–234 («История германского хозяйства до конца периода Каролиигов», Лейпциг 1889, т. I, стр. 223–234. — Ред.).

175

Припомним теперь, во-вторых, что говорит Маркс об отношении экономии к праву и политике.

«Правовые и политические учреждения складываются на почве фактических отношений людей в общественном процессе производства. До поры, до времени эти учреждения содействуют дальнейшему развитию производительных сил народа, процветанию его экономической жизни». Это точные слова Маркса; и мы спрашиваем первого встречного добросовестного человека, заключается ли в этих словах отрицание значения политических отношений в развитии экономии и опровергают ли Маркса те люди, которые напоминают ему об этом значении? Не правда ли, что такого отрицания у Маркса нет и следа и что указанные люди ровно ничего не опровергают? До такой степени — правда, что считаться приходится с вопросом не о том, опровергнут ли Маркс, а о том, отчего же так плохо его поняли? А на этот вопрос мы можем ответить только французской пословицей: la plus belle fille du monde ne peut dormer que ce qu'elle a (самая красивая девушка в мире может дать не больше того, что она имеет. — Ред.). Критики Маркса не могут превзойти ту меру понимания, которая отпущена им благодетельной натурой1.

1 Маркс говорит: «Всякая классовая борьба есть борьба политическая». Следовательно, — умозаключает Барт, — политика, по-вашему, совсем не влияет на экономию, а между тем вы сами же приводите факты, показывающие… и прочее. — Браво! — восклицает г. Кареев, — вот это я называю образцом того, как надо спорить с Марксом. «Образец» г. Кареева вообще обнаруживает удивительную силу мысли. «Руссо, — говорит образец, — жил в обществе, где до крайности были доведены сословные различия и привилегии, где все подчинены были всемогущему деспотизму; и однако, заимствованный из древности метод рационального построения государства, — метод, которым пользовались также Гоббс и Локк,— привёл Руссо к созданию идеала общества, основанного на всеобщем равенстве и самодержавии народа. Этот идеал совершенно противоречил существовавшему во Франции строю. Теория Руссо была осуществлена Конвентом на практике; стало быть, философия повлияла на политику, а через её посредство и на экономию» (Loc. cit., p. 58 (цит. соч., стр. 58. — Ред.)).

Как вам нравится эта блестящая аргументация, в интересах которой Руссо, сын бедного женевского республиканца, оказался продуктом аристократического общества? Оспаривать г. Барта

176

Взаимодействие между политикой и экономией существует. Это так же несомненно, как и то, что г. Кареев не донимает Маркса. Но существование взаимодействия запрещает ли нам идти дальше в деле анализа общественной жизни? Нет, думать так — значило бы почти то же самое, что вообразить, будто непонимание, обнаруживаемое г. Кареевым, может помешать нам добраться до правильных «историософических» понятий.

Политические учреждения влияют на хозяйственную жизнь. Они или содействуют развитию этой жизни, или препятствуют ему. Первый случай нисколько не удивителен с точки зрения Маркса, так как данная политическая система затем и создаётся, чтобы содействовать дальнейшему развитию производительных сил (сознательно или бессознательно создаётся — для нас в данном случае решительно всё равно). Второй случай нисколько не противоречит этой точке зрения, так как исторический опыт показывает, что раз данная политическая система перестаёт соответствовать состоянию производительных сил, раз она превращается в препятствие для их дальнейшего развития, она начинает клониться к упадку и, наконец, устраняется. И мало того, что этот случай не противоречит учению Маркса: он наилучшим образом его подтверждает, потому что именно он показывает, в каком смысле экономия господствует над политикой, каким образом развитие производительных сил опережает политическое развитие народа.

Экономическая эволюция ведёт за собою правовые перевороты. Нелегко понять это метафизику, который, — хотя и кричит о взаимодействии, — привык рассматривать явления одно после другого и одно независимо от другого. Напротив, без труда понимает это человек, хоть немного способный к диалектическому мышлению. Он знает, что количественные изменения, постепенно накопляясь, приводят, наконец, к изменениям качества и что

значит вдаваться в повторения. Но что сказать о г. Карееве, рукоплещущем Барту? Ах, г. В. В., плох, ей-богу, плох ваш «профессор истории»! Советуем вам совершенно бескорыстно: ищите себе нового «профессора».

177

эти изменения качеств представляют собою моменты скачков, перерывов постепенности.

Тут уже наши противники не выдерживают и произносят своё «слово и дело»: да ведь так рассуждал Гегель, — кричат они. Так поступает вся природа, — отвечаем мы.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Применительно к истории эту пословицу можно видоизменить так: сказка сказывается очень просто, а дело делается до крайности сложно. Ведь это легко сказать: развитие производительных сил ведёт за собою перевороты в правовых учреждениях! Перевороты эти представляют собою сложные процессы, в течение которых интересы отдельных членов общества группируются самым прихотливым образом. Одним выгодно поддерживать старые порядки, — они отстаивают их всеми зависящими от них средствами. Для других старые порядки стали уже вредны и ненавистны, — они нападают на них со всею тою силою, какою они располагают. И это ещё не всё. Интересы новаторов тоже далеко не всегда одинаковы: одним важнее одни реформы, другим — другие. Споры возникают в самом лагере реформаторов, борьба усложняется. И хотя, по справедливому замечанию г. Кареева, человек состоит из души и тела, борьба за самые несомненные материальные интересы необходимо ставит перед спорящими сторонами самый несомненно-духовный вопрос: вопрос о справедливости. Насколько противоречит ей старый порядок? Насколько согласны с нею новые требования? Эти вопросы неизбежно возникают в умах борющихся, хотя борющиеся не всегда назовут справедливость просто справедливостью, а, может быть, олицетворят её в виде какой-нибудь человекоподобной или даже звероподобной богини. Так, вопреки заклятию, наложенному на них г. Кареевым, «тело» порождает «душу»: экономическая борьба вызывает нравственные вопросы, а «душа» при ближайшем рассмотрении оказывается «телом»: «справедливость» староверов нередко оказывается интересом эксплоататоров.

Те же самые люди, которые с такой поразительной находчивостью приписывают Марксу отрицание значения политики, утверждают, будто он не придавал ровно

178

никакого значения ни нравственным, ни философским, ни религиозным, ни эстетическим понятиям людей, везде и всюду видя одно «экономическое». Это опять неестественное празднословие, как выражался Щедрин. Маркс не отрицал «значения» всех этих понятий; он только выяснил их генезис.

«Что такое электричество? — Особый род движения. Что такое теплота? — Особый род движения. Что такое свет? — Особый род движения. А, так вот как! Вы, стало быть, не придаёте значения ни свету, ни теплоте, ни электричеству? У вас всё одно движение; какая односторонность, какая узость понятий!» Именно так, именно узость, господа. Вы прекрасно поняли смысл учения о превращении энергии.

Всякая данная ступень развития производительных сил необходимо ведёт за собою определённую группировку людей в общественном производительном процессе, т. е. определённые отношения производства, т. е. определённую структуру всего общества. А раз дана структура общества, нетрудно понять, что её характер отразится вообще на всей психологии людей, на всех их привычках, нравах, чувствах, взглядах, стремлениях и идеалах. Привычки, нравы, взгляды, стремления и идеалы необходимо должны приспособиться к образу жизни людей, к их способу добывания себе пропитания (по выражению Пешеля). Психология общества всегда целесообразна по отношению к его экономии, всегда соответствует ей, всегда определяется ею. Тут повторяется то же явление, которое ещё греческие философы замечали в природе: целесообразность торжествует по той простой причине, что нецелесообразное самым характером своим осуждено на гибель. Выгодно ли для общества в его борьбе за существование это приспособление его психологии к его экономии, к условиям его жизни? Очень выгодно, потому что привычки и взгляды, не соответствующие экономии, противоречащие условиям существования, помешали бы отстаивать это существование. Целесообразная психология так же полезна для общества, как хорошо соответствующие своей цели органы полезны для организма. Но сказать, что органы животных должны соответствовать

179

условиям их существования, значит ли это сказать, что органы не имеют значения для животного? Совершенно наоборот. Это значит признать их колоссальное, их существенное значение. Только очень слабые головы могут понять дело иначе. Вот то же самое, как раз то же самое, господа, и с психологией. Признавая, что она приспособляется к экономии общества, Маркс тем самым признавал её огромное, ничем не заменимое значение.

Разница между Марксом и, например, г. Кареевым сводится здесь к тому, что этот последний, несмотря на свою склонность к «синтезу», остаётся дуалистом чистейшей воды. У него — тут экономия, там — психология; в одном кармане — душа, в другом — тело. Между этими субстанциями есть взаимодействие, но каждая из них ведёт своё самостоятельное существование, происхождение которого покрыто мраком неизвестности1. Точка зрения Маркса устраняет этот дуализм. У него экономия общества и его психология представляют две стороны одного и того же явления «производства жизни» людей, их борьбы за существование, в которой они группируются известным образом, благодаря данному состоянию производительных сил. Борьба за существование создаёт их экономию; на её же почве вырастает и их психология. Экономия сама есть нечто производное, как психология. И именно потому изменяется экономия всякого прогрессирующего общества: новое состояние производительных сил ведёт за собою новую экономическую структуру, равно как и новую психологию, новый «дух времени». Из этого видно, что только в популярной речи можно говорить об экономии, как о первичной причине всех общественных явлений. Далёкая от того, чтобы быть первичной причиной, она сама есть следствие, «функция» производительных сил.

А теперь следуют обещанные в примечании пункты. «И у тела, и у души есть свои потребности, ищущие

1 Не подумайте, что мы клевещем на почтенного профессора. Он с большой похвалой приводит мнение Барта, по которому «право ведёт самостоятельное, хотя и не независимое существование». Вот эта-то «самостоятельность, хотя и не независимость» и мешает г. Карееву познать «сущность исторического процесса». Как именно мешает, тому сейчас, в тексте, последуют пункты.

180

своего удовлетворения и ставящие отдельную личность в различное отношение к внешнему миру, т. е. к природе и к другим людям… Отношение человека к природе, в зависимости от физических и духовных потребностей личности, создаёт поэтому, с одной стороны, разного рода искусства, направленные на то, чтобы обеспечить материальное существование личности, с другой стороны — всю умственную и нравственную культуру…» Материалистическое отношение человека к природе коренится в потребностях тела, в свойствах материи. В потребностях тела надо отыскивать «причины звероловства, скотоводства, земледелия, обрабатывающей промышленности, торговли и денежных операций». — По здравому рассуждению это, конечно, так: ведь не будь у нас тела, зачем нам понадобились бы скот и звери, земля и машины, торговля и золото? Но, с другой стороны, надо и то сказать: что такое тело без души? Не более, как материя, а ведь материя мертва. Ведь сама она ничего создавать не может, если, в свою очередь, не состоит из души и тела, стало быть, ловит зверей, приручает скот, обрабатывает землю, торгует и заседает в банках материя не своим умом, а по указанию души. Стало быть, в душе надо искать последней причины возникновения материалистического отношения человека к природе. Стало быть, у души тоже есть двойственные потребности; стало быть, она тоже состоит из души и тела, а это выходит как-то очень несообразно. Да это не всё. Невольно берёт сомнение и вот ещё по какому поводу. По г. Карееву выходит, что на почве телесных потребностей вырастает материалистическое отношение человека к природе. Но точно ли это? К одной ли природе? Г. Кареев помнит, может быть, как аббат Гибэр проклинал стремившиеся к своему освобождению от феодального ига городские общины, эти «гнусные» учреждения, единственной целью существования которых было будто бы уклонение от справедливого исполнения феодальных повинностей. Что тут говорило в аббате Гибэре: «тело» или «душа»? Если «тело», то, опять говорим: стало быть, оно тоже состоит из «тела» и «души»; а если «душа», то, стало быть, она состоит из «души» и «тела», ибо она обнаружила в рассматриваемом случае очень

181

мало того бескорыстного отношения к явлениям, которое, по словам г. Кареева, составляет отличительную особенность «души». Вот тут и разбирайся! Г. Кареев скажет, может быть, что в аббате Гибэре говорила собственно душа, но говорила под диктовку тела, и что то же происходит при занятиях звероловством, банками и т. д. Но, во-первых, чтобы диктовать, тело опять должно состоять из тела и души, а во-вторых, грубый материалист может заметить: ведь вот говорит же душа под диктовку тела, стало быть, то обстоятельство, что человек состоит из души и тела, ещё ровно ни за что не ручается: может быть, во всей истории душа только и делала, что говорила под диктовку тела? Г. Кареев, конечно, возмутится таким предположением и станет опровергать «грубого материалиста». Мы твёрдо уверены, что победа останется на стороне почтенного профессора, но много ли помощи окажет ему в этой борьбе то бесспорное обстоятельство, что человек состоит из души и тела?

Да и это ещё не всё. Мы прочитали у г. Кареева, что на почве духовных потребностей личности вырастают: «мифология и религия… литература и художества» и вообще — «теоретическое отношение к внешнему миру (да и к самому себе), к вопросам бытия и познания», равно как и «бескорыстное творческое воспроизведение внешних явлений (да и собственных своих помыслов)». Мы поверили г. Карееву. Но… есть у нас знакомый студент-технолог, который с жаром занимается техникой обрабатывающей промышленности, «теоретического» же отношения у него ко всему перечисленному г. профессором не замечается. У нас и явился вопрос: да не состоит ли наш приятель из одного тела? Просим г. Кареева поскорее разрешить это мучительное для нас и обидное для молодого, чрезвычайно даровитого, может быть, даже гениального, технолога сомнение!

Если рассуждение г. Кареева имеет какой-нибудь смысл, то только вот какой: у человека есть потребности высшего и низшего порядка, есть эгоистические стремления, есть альтруистические чувства. Это самая бесспорная истина, совершенно неспособная, однако, лечь в основу «историософии». Дальше бессодержательных, давно уже

182

избитых рассуждений на тему о природе человека с нею не пойдёшь: она и сама есть не более, как такое рассуждение.

Пока мы беседовали с г. Кареевым, наши проницательные критики успели поймать нас на противоречии с самим собою, а главное с Марксом. Мы сказали, что экономия не есть первичная причина всех общественных явлений, а в то же время мы утверждаем, что психология общества приспособляется к его экономии, — первое противоречие. Мы говорим, что экономия и психология общества представляют две стороны одного и того же явления, а между тем сам Маркс говорит, что экономия есть реальная основа, на которой возвышаются идеологические надстройки, — второе противоречие, тем более печальное для нас, что тут мы расходимся с человеком, взгляды которого взялись излагать. Объяснимся.

Что основная причина общественно-исторического процесса есть развитие производительных сил, — это мы говорим слово в слово с Марксом, так что здесь никакого противоречия не имеется. Следовательно, если оно где-нибудь существует, то только по вопросу об отношении экономии общества к его психологии. Посмотрим же, существует ли оно.

Пусть читатель припомнит, как возникает частная собственность. Развитие производительных сил ставит людей в такие отношения, при которых личное присвоение некоторых предметов оказывается более удобным для производительного процесса. Сообразно с этим изменяются правовые понятия первобытного человека. Психология общества приспособляется к его экономии. На данной экономической основе роковым образом возвышается соответствующая ей идеологическая надстройка. Но с другой стороны, каждый новый шаг в развитии производительных сил ставит людей, в их повседневной житейской практике, в новые взаимные положения, не соответствующие отживающим отношениям производства. Эти новые, небывалые положения отражаются на психологии людей, очень сильно её изменяют. В каком же направлении? Одни члены общества отстаивают старые порядки, это люди застоя. Другие, — те, которым невыгоден старый

183

порядок, — стоят за поступательное движение; их психология видоизменяется в направлении тех отношений производства, которыми заменятся со временем старые, отживающие экономические отношения. Приспособление психологии к экономии, как видите, продолжается, но медленная психологическая эволюция предшествует экономической революции1.

Раз совершилась эта революция, устанавливается полное соответствие между психологией общества и экономией. Тогда на почве новой экономии происходит полный расцвет новой психологии. В течение некоторого времени это соответствие остаётся ненарушимым; оно даже всё более и более упрочивается. Но мало-помалу показываются ростки нового разлада: психология передового класса, по указанной выше причине, опять переживает старые отношения производства: ни на минуту не переставая приспособляться к экономии, она опять приспособляется к новым отношениям производства, составляющим зародыш экономии будущего. Ну, разве же это не две стороны одного и того же процесса?

До сих пор мы иллюстрировали мысль Маркса, главным образом, примерами из области имущественного права. Это право есть, несомненно, та же идеология, но идеология первого, так сказать, низшего порядка. Как надо понимать взгляд Маркса на идеологию высшего порядка: на науку, на философию, на искусство и т. д.?

В развитии этих идеологий экономия является основой в том смысле, что общество должно достигнуть известной степени благосостояния, для того, чтобы выделить из себя известный слой людей, посвящающих свои силы исключительно научным и прочим подобным занятиям. Далее, вышеприведённый взгляд Платона и Плутарха показывает, что самое направление умственной работы в обществе определяется его отношениями производства. О науках ещё Вико сказал, что они вырастают из общественных нужд. По отношению к такой науке, как политическая

1 По существу, это тот же самый психологический процесс, который переживает теперь европейский пролетариат: его психология уже приспособляется к новым будущим отношениям производства.

184

экономия, это ясно для всякого, кто хоть немного знаком с её историей. Граф Пеккио справедливо заметил, что политическая экономия в особенности подтверждает то правило, что практика всегда и везде предшествует науке1. Конечно, и это можно истолковать в очень отвлечённом смысле; можно сказать: «ну, разумеется, для науки нужен опыт, и чем больше опыта, тем полнее наука». Дело не в том. Сравните экономические взгляды Аристотеля или Ксенофонта со взглядами Адама Смита или Рикардо, и вы увидите, что между экономической наукой древней Греции, с одной стороны, и экономической наукой буржуазного общества — с другой, существует не только количественная, но и качественная разница: совсем иная точка зрения, совсем иное отношение к предмету. Чем объясняется эта разница? Да просто тем, что изменились самые явления: отношения производства в буржуазном обществе не похожи на античные отношения производства. Различные отношения в производстве создают различные взгляды в науке. Мало этого. Сравните взгляды Рикардо со взглядами какого-нибудь Бастиа, и вы увидите, что эти люди различно смотрят на

1 «Quand'essa cominciava appena a nascere nel diciasettisimo secolo, alcune nazioni avevano già da più secoli fiorito colla loro sola esperienza, da cui poscia la scienza ricavò i suoi dettant.» («Storia della Economia publica in Italia etc.», Lugano 1829, p. 11) («До того момента, когда она (политическая экономия) начала только зарождаться в семнадцатом веке, некоторые нации уже в течение нескольких веков преуспевали, опираясь только на свой практический опыт. Этот опыт потом и использовала наука для своих положений» («История политической экономии в Италии и т. д.», Лугано 1829, стр. 11. — Ред.)).

Дж.-С. Милль повторяет: «In every department of human affairs Practice long precedes Science… The conception, accordingly, of political Economy as a branch of Science, is extremely modern; but the subject with which its inquiries are conversant has in all ages necessarily constituted one of the chief practical interests of mankind». «Principles of political Economy», London 1843, t. I, p. 1. («Во всех областях человеческой деятельности практика задолго предшествует науке… Таким образом, понимание политической экономии, как отрасли науки, возникло совсем недавно. Но предмет её исследований необходимо представлял собою во все эпохи один из главных практических интересов человечества». — «Начала политической экономии», Лондон 1843, т. I, стр. 1. — Ред.).

185

отношения производства, оставшиеся по своему общему характеру неизменными, — на буржуазные отношения производства. Почему это? Потому, что в эпоху Рикардо эти отношения только ещё расцветали, только ещё упрочивались, а во время Бастиа они уже начали клониться к упадку. Различные состояния тех же самых отношений производства необходимо должны были отразиться на взглядах тех людей, которые их защищали.

Или возьмём науку государственного права. Как, почему развивалась её теория? «Научная разработка государственного права, — говорит профессор Гумплович, — начинается лишь там, где господствующие классы приходят между собой в столкновение по поводу принадлежащей каждому из них сферы власти. Так, первая большая политическая борьба, с которой мы встречаемся во второй половине европейских средних веков, борьба между светской и духовной властью, борьба между императором и папой, даёт первый толчок развитию немецкой науки государственного права. Вторым спорным политическим вопросом, внёсшим раздвоение в среду господствующих классов и давшим толчок публицистической разработке соответствующей части государственного права, был вопрос об избрании императоров»1.

Что такое взаимные отношения классов? Это прежде всего именно те отношения, в которые люди становятся друг к другу в общественном производительном процессе: отношения производства. Эти отношения находят своё выражение в политической организации общества и в политической борьбе разных классов, а эта борьба служит толчком для возникновения и развития различных политических теорий: на экономической основе необходимо возвышается соответствующая ей идеологическая надстройка.

Но и это всё идеологии, если не первого, то во всяком случае и не самого высшего порядка. Как обстоит дело, например, с философией, с искусством? Прежде чем

1 «Rechtsstaat und Sozialismus», Innsbruck 1881, S. 124–125 («Правовое государство и социализм», Инисбрук 1881, стр. 124–125.— Ред.).

186

ответить на этот вопрос, мы должны сделать некоторое отступление.

Гельвеций исходил из того положения, что l'homme n'est que sensibilité (человек есть лишь чувствительность. — Ред.). С этой точки зрения ясно, что человек будет избегать неприятных ощущений и стараться приобрести приятные. Это неизбежный, естественный эгоизм чувствующей материи. Но если это так, то каким образом возникают у человека совершенно бескорыстные стремления: любовь к истине, героизм? Такова была задача, которую нужно было разрешить Гельвецию. Он не сумел разрешить её, а чтобы выпутаться из затруднения, он просто зачеркнул тот самый X, ту самую неизвестную величину, определить которую он взялся. Он стал говорить, что нет ни одного учёного, который бескорыстно любил бы истину, что каждый человек видит в ней лишь путь к славе, а в славе — путь к деньгам, а в деньгах — средство доставления себе приятных физических ощущений, например для покупки вкусной пищи или belles esclaves (прекрасных невольниц. — Ред.). Нечего и говорить, насколько несостоятельны такие объяснения. В них сказалась лишь отмеченная нами выше неспособность французского метафизического материализма справляться с вопросами развития.

Отцу современного диалектического материализма приписывают такой взгляд на историю человеческой мысли, который был бы не чем иным, как повторением метафизических рассуждений Гельвеция. Взгляд Маркса на историю, например, философии часто понимается приблизительно так: если Кант занимался вопросами трансцендентальной эстетики, если он говорил о категориях рассудка или об антиномиях разума, то у него это одни фразы: ему в действительности вовсе не интересны были ни эстетика, ни антиномии, ни категории; ему нужно было только одно: доставить классу, к которому он принадлежал, т. е. немецкой мелкой буржуазии, как можно больше вкусных блюд и «прекрасных невольниц». Категории и антиномии казались ему прекрасным средством для этого, вот он и стал «разводить» их.

Нужно ли уверять, что это совершеннейшие пустяки?!

187

Когда Маркс говорит, что данная теория соответствует такому-то периоду экономического развития общества, то он вовсе не хочет сказать этим, что мыслящие представители класса, господствовавшего в течение этого периода, сознательно подгоняли свои взгляды к интересам своих более или менее богатых, более или менее щедрых благодетелей.

Сикофанты были, разумеется, всегда и везде, но не они двигали вперёд человеческий разум. Те же, которые действительно двигали его, заботились об истине, а не об интересах сильных мира сего1.

«На различных формах собственности, — говорит Маркс, — на общественных условиях существования возвышается целая надстройка различных своеобразных чувств и иллюзий, взглядов и понятий. Всё это творится и формируется целым классом на почве материальных условий его существования и соответствующих им общественных отношений». Процесс возникновения идеологической надстройки совершается незаметным для людей образом. Они рассматривают эту надстройку не как временный продукт временных отношений, а как нечто естественное и обязательное по своей собственной сущности. Отдельные лица, взгляды и чувства которых складываются под влиянием воспитания и вообще окружающей обстановки, могут быть преисполнены самого искреннего, вполне самоотверженного отношения к тем взглядам и к тем формам общежития, которые исторически возникли на почве более или менее узких классовых интересов. То же и с целыми партиями. Французские демократы 1848 г. выражали стремления мелкой буржуазии. Мелкая буржуазия естественно стремилась отстоять свои классовые интересы. Но «было бы, однако, ограниченностью думать, — говорит Маркс, — что мелкая буржуазия сознательно стремится отстоять эгоистический классовый интерес. Наоборот, она полагает, что частные условия её освобождения представляют собою общие условия, при которых только и может быть достигнуто спасение

1 Это не мешало им иной раз побаиваться сильных. Так, напр., Кант говорил о себе: «Никто не заставит меня сказать противное тому, что я думаю, но я не решусь сказать всё, что я думаю».

188

современного общества и устранена борьба классов. Точно так же не следует думать, будто все представители мелкой буржуазии — лавочники или поклонники лавочников. По своему образованию и личному положению они могут быть, как небо от земли, далеки от лавочников. Представителями мелкой буржуазии их делает то обстоятельство, что их мысль не выходит за пределы житейской обстановки мелкой буржуазии, и что поэтому они приходят к тем же задачам и решениям в теории, к которым мелкий буржуа приходит, благодаря своим материальным интересам и своему общественному положению, на практике. Таково вообще отношение между политическими и литературными представителями данного класса, с одной стороны, и самим этим классом — с другой»1.

1 Доказывая, что условия жизни (les circonstances) влияют на организацию животных, Ламарк делает замечание, которое полезно будет напомнить здесь во избежание недоразумений. «Тот, кто не пойдёт дальше буквального смысла моих слов, — говорит он, — припишет мне ошибочный взгляд. Ибо каковы бы ни были условия жизни, они не вызывают в форме и организации животных никакого непосредственного изменения». Благодаря значительным переменам в условиях жизни у животных являются новые, отличные от прежних, нужды. Если эти новые нужды остаются очень продолжительное время, то они ведут к появлению новых привычек. «А раз новые условия жизни… привели к появлению у животных новых привычек, т. е. побудили их к новым действиям, ставшим привычными,в результате окажется предпочтительное упражнение одних органов и иногда полное отсутствие упражнения для других частей, ставших бесполезными». Усиление упражнения или отсутствие его не останутся без влияния на строение органов, а следовательно, и всего организма (Lamarque, Philosophiе zoologique etc., nouvelle édition par Charles Martin, 1873, v. I, p. 223–224) (Ламарк, Философия зоологии и т. д., новое издание Шарля Мартана, 1873, т. I, стр. 223–224. — Ред.). — Вот так же надо понимать и влияние экономических и вытекающих из них других нужд на психологию народа. Тут происходит медленный процесс приспособления вследствие упражнения или неупражнения; а наши противники «экономического» материализма воображают, будто, по мнению Маркса, люди при появлении у них новых нужд тотчас же и умышленно перестраивают свои взгляды. Понятно, что это кажется им нелепостью. Но сами же они и придумали эту нелепость: у Маркса нет ничего подобного. Вообще возражения этих мыслителей напоминают нам следующую победоносную аргументацию одного священника против Дарвина: «Дарвин говорит: «бросьте курицу в воду, у неё вырастет плавательная перепонка. Я же утверждаю, что курица просто потонет»».

189

Это Маркс говорит в своей книге о coup d'etat (о перевороте. — Ред.) Наполеона III. В другом своём произведении он, может быть, ещё лучше выясняет нам психологическую диалектику классов. Речь идёт у него о той освободительной роли, которую иногда приходится играть отдельным классам.

«Ни один класс не может сыграть этой роли, не вызвав на время энтузиазма в себе и в массе. В течение этого времени он братается со всем обществом, его признают всеобщим представителем, ему сочувствуют, как таковому; в течение этого времени права и требования этого класса действительно являются правами и требованиями всего общества, а сам он — головой этого общества и его сердцем. Только во имя всеобщих прав общества отдельный класс может требовать себе господства надо всеми другими. Чтобы взять приступом эту роль освободителя и вместе с тем политического эксплоататора всех общественных сфер в интересах своей собственной сферы, недостаточно энергии и духовной самоуверенности. Чтобы одно сословие явилось как бы охватывающим всё общество, для этого нужно, чтобы все общественные недуги были, наоборот, сконцентрированы в каком-нибудь другом классе, нужно, чтобы известное сословие явилось сословием, вызывающим всеобщее отвращение, олицетворением того, что всех стесняет… Чтобы одно сословие явилось сословием-освободителем par excellence, нужно, чтобы какое-нибудь другое сословие явилось в общем сознании, наоборот, сословием-поработителем. Отрицательно универсальное значение французского дворянства и духовенства обусловило положительно универсальное значение соседнего с ними и стоявшего против них класса буржуазии»1.

После этого предварительного объяснения уже нетрудно выяснить себе взгляд Маркса на идеологию высшего порядка, например, на философию и на искусства. Но для большей наглядности мы сопоставим его со взглядом И. Тэна:

1 «Deutsch-Französische Jahrbücher», Paris 1814, статья: «Zur Kritik der Hegelschen Rechtsphilosophie. Einleitung», S. 82 («Немецко-французские летописи», Париж 1814, статья «К критике гегелевской философии права. Введение», стр. 82. — Ред.).

190

«Чтобы понять данное художественное произведение, данного артиста, данную группу артистов, — говорит этот писатель, — надо с точностью представить себе общее состояние умов и нравов их времени. Там лежит последнее объяснение; там находится первая причина, определяющая собою всё остальное. Эта истина подтверждается опытом. В самом деле, если мы проследим главные эпохи истории искусства, мы найдём, что искусства появляются и исчезают вместе с известными состояниями умов и нравов, с которыми они связаны. Например, греческая трагедия, — трагедия Эсхила, Софокла и Еврипида, — является вместе с победой греков над персами, в героическую эпоху небольших городских республик, в момент того великого напряжения, благодаря которому они завоевали свою независимость и установили свою гегемонию в цивилизованном мире. Эта трагедия исчезает вместе с этой независимостью и этой энергией, когда измельчание характеров и македонское завоевание отдают Грецию во власть иностранцев. — Точно так же готическая архитектура развивается вместе с окончательным установлением феодального порядка в эпоху полувозрождения одиннадцатого столетия в то время, когда общество, избавленное от норманнских набегов и от разбойников, устанавливается более прочным образом: она исчезает в то время, когда военный режим более или менее крупных баронов разлагается в конце XV столетия вместе со всеми теми нравами, которые из него вытекали, вследствие возникновения новейших монархий. — Подобно этому голландская живопись расцветает в тот славный момент, когда, благодаря своему упорству и своему мужеству, Голландия окончательно сбрасывает испанское иго, успешно борется с Англией, становится самым богатым, самым промышленным, самым цветущим государством Европы; она падает в начале XVIII века, когда Голландия спускается до второстепенной роли, уступив первую Англии, и становится просто банком, торговым домом, содержимым в величайшем порядке, мирным и благоустроенным, в котором человек может вести спокойную жизнь благоразумного буржуа, не имеющего честолюбивых замыслов, не испытывающего глубоких

191

потрясений. Наконец, подобно этому и французская трагедия появляется в то время, когда, при Людовике XIV, прочно установившаяся монархия несёт с собою господство приличий, придворную жизнь, блеск и элегантность приручённой аристократии, и исчезает, когда дворянское общество и придворные нравы упраздняются революцией… Как натуралисты изучают физическую температуру, для того чтобы понять появление того или другого растения, овса или маиса, сосны или алоэ, точно так же надо изучать моральную температуру для того, чтобы объяснить появление того или другого вида искусства: языческой скульптуры или реалистической живописи, мистической архитектуры или классической литературы, сладострастной музыки или идеалистической поэзии. Произведения человеческого духа, как и произведения живой природы, объясняются только их средою»1.

Со всем этим безусловно согласится любой последователь Маркса: да, именно всякое художественное произведение, как и любую философскую систему, можно объяснить состоянием умов и нравов данного времени. Но чем объясняется это общее состояние умов и нравов? Последователи Маркса думают, что оно объясняется общественным строем, свойствами социальной среды. «Всякое изменение в положении людей ведёт к изменению в их психике»2, — говорит тот же Тэн. И это справедливо. Спрашивается только, чем же вызываются изменения в положении общественного человека, т. е. в общественном строе? Только по этому вопросу «экономические материалисты» расходятся с Тэном.

Для Тэна задача истории как науки есть в последнем счёте «психологическая задача». Общее состояние умов и нравов создаёт у него не только различные виды искусства, литературы, философии, но и промышленность данного народа, все его общественные учреждения. А это значит, что социальная среда имеет свою последнюю причину в «состоянии умов и нравов».

1 «Philosophie de l'art, 12-me édit., Paris 1872, p. 13–17 («Философия искусства», изд. 12, Париж 1872, стр. 13–17.— Ред.).

2 «Philosophie de l'art dans les Pays-Bas», Paris 1869, p. 96 («Философия искусства в Нидерландах», Париж 1869, стр. 96. — Ред.).

192

Таким образом выходит, что психика общественного человека определяется его положением, а его положение определяется его психикой. Это уже знакомая нам антиномия, с которой никак не могли справиться просветители XVIII века. Тэн не разрешил этой антиномии. Он только дал, в ряде замечательных произведений, множество блестящих иллюстраций её первого положения, — тезиса: состояние умов и нравов определяется социальной средой.

Французские современники Тэна, оспаривавшие его эстетическую теорию, выдвигали вперёд антитезис: свойства социальной среды определяются состоянием умов и нравов1. Подобный спор можно вести до второго пришествия, не только не разрешая роковой антиномии, но даже не замечая её существования.

Только историческая теория Маркса разрешает антиномию и тем приводит спор к благополучному окончанию, или, по крайней мере, даёт возможность благополучно закончить его людям, имеющим уши, чтобы слышать, и головной мозг, чтобы размышлять.

Свойства социальной среды определяются состоянием производительных сил в каждое данное время. Раз дано состояние производительных сил, даны и свойства

1 «Nous subissons l'influence du milieu politique ou historique, nous subissons l'influence du milieu social, nous subissons aussi l'influence du milieu physique. Mais il ne faut pas oublier que si nous la subissons, nous pouvons pourtant aussi lui résister, et vous savez sans doute qu'il y en a de mémorables exemples… Si nous subissons l'influence du milieu, un pouvoir que nous avons aussi, c'est de ne pas nous laisser faire, ou, pour dire encore quelque chose de plus, c'est de conformer, c'est d'adapter le milieu lui-même à nos propres convenances». — (F. Brunetière, l'Evolution de la critique depuis la Renaissance jusqu'à nos jours, Paris 1890, p. 260–261.) («Мы подвергаемся влиянию политической или исторической среды, мы подвергаемся влиянию социальной среды, мы подвергаемся также влиянию физической среды. Но мы не должны, однако, забывать, что если мы подвергаемся влиянию среды, то мы обладаем также возможностью сопротивляться её воздействию, и вы несомненно знаете, что имеются достопамятные примеры, подтверждающие этот факт… Если мы подвергаемся влиянию среды, то мы обладаем также способностью не поддаваться ему, больше того, мы можем приноровлять, приспособлять самую среду к собственным нашим потребностям». Ф. Брюнэтьер, Эволюция критики с времён Ренессанса до наших дней, Париж 1890, стр. 260–261. — Ред.).

193

социальной среды, дана и соответствующая ей психология, дано и взаимодействие между средой, с одной стороны, и умами и нравами — с другой. Брюнэтьер совершенно прав, говоря, что мы не только приспособляемся к среде, но и приспособляем её к своим нуждам. Вы спросите, откуда же берутся нужды, не соответствующие свойствам окружающей нас среды? Они порождаются в нас, — и, говоря это, мы имеем в виду не только материальные, но и все так называемые духовные нужды людей, — всё тем же историческим движением, всё тем же развитием производительных сил, благодаря которому всякий данный общественный строй рано или поздно оказывается неудовлетворительным, устарелым, требующим радикальной перестройки, а может быть, и прямо годным только на слом. Мы уже указали выше на примере правовых учреждений, каким образом психология людей может опережать данные формы их общежития.

Мы уверены, что по прочтении этих строк многие, даже благосклонные к нам читатели вспомнили массу примеров, массу исторических явлений, которые, повидимому, никак нельзя объяснить с нашей точки зрения. И читатели готовы уже сказать нам: «вы правы, но не вполне: правы также, и тоже не вполне, люди, держащиеся противоположных вашим взглядов: и вам, и им видна только половина истины». Но подождите, читатель, не ищите спасения в эклектизме, не усвоив себе всего того, что может дать современный монистический, т. е. материалистический, взгляд на историю.

До сих пор наши положения по необходимости были очень отвлечённы. Но мы уже знаем: отвлечённой истины нет, истина всегда конкретна. Нам надо придать нашим положениям более конкретный вид.

Так как почти каждое общество подвергается влиянию своих соседей, то можно сказать, что для каждого общества существует, в свою очередь, известная общественная, историческая среда, влияющая на его развитие. Сумма влияний, испытываемых каждым данным обществом со стороны его соседей, никогда не может быть равна сумме тех же влияний, испытываемых в то же самое время другим обществом. Поэтому всякое общество

194

живёт в своей особой исторической среде, которая может быть — и действительно часто бывает — очень похожа на историческую среду, окружающую другие народы, но никогда не может быть и никогда не бывает тождественна с нею. Это вносит чрезвычайно сильный элемент разнообразия в тот процесс общественного развития, который, с нашей прежней, отвлечённой точки зрения, представлялся до крайности схематичным.

Пример. Родовой союз есть форма общежития, свойственная всем человеческим обществам на известной ступени их развития. Но влияние исторической среды очень разнообразит судьбы рода у различных племён. Оно придаёт самому роду тот или другой, так сказать, индивидуальный характер, оно замедляет или ускоряет его разложение, оно в особенности разнообразит процесс этого разложения. Разнообразие же в процессе разложения рода обусловливает собою разнообразие тех форм общежития, которым родовой быт уступает своё место. До сих пор мы говорили: развитие производительных сил ведёт к появлению частной собственности, к исчезновению первобытного коммунизма. Теперь мы должны сказать: характер частной собственности, возникающей на развалинах первобытного коммунизма, разнообразится влиянием исторической среды, окружающей каждое данное общество. «Внимательное изучение форм азиатской, особенно индийской, общинной собственности показало бы, как из различных форм первобытной общины вытекают различные виды её разложения. Так, например, различные типы римской и немецкой частной собственности могли бы быть выведены из различных форм индийской общины»1.

Влияние исторической среды, окружающей данное общество, сказывается, конечно, и на развитии его идеологии. Ослабляют ли, и если да, то в какой мере ослабляют иностранные влияния зависимость этого развития от экономической структуры общества?

Сравните Энеиду с Одиссеей, или французскую классическую

1 «Zur Kritik der politischcn Oekonomie», Anmerkung, S. 10 («.К критике политической экономии». Примечание, стр. 10. — Ред.).

195

трагедию с классической трагедией греков. Сравните русскую трагедию XVIII века с классический французской трагедией. Что вы увидите? Энеида есть лишь подражание Одиссее, классическая трагедия французов есть лишь подражание греческой трагедии; русская трагедия XVIII века сотворена, хотя и неумелыми руками, по образу и подобию французской. Везде — подражание, но подражатель отделяется от своего образца всем тем расстоянием, которое существует между обществом, породившим его, подражателя, и обществом, в котором жил образец. И заметьте, что мы говорим не о большем или меньшем совершенстве отделки, а о том, что составляет душу художественного произведения. На кого похож расиновский Ахилл: на грека, только что вышедшего из варварского состояния, или на маркиза — talon rouge («красный каблук». — Ред.) XVII столетия? О действующих лицах Энеиды замечали, что они являются римлянами времён Августа. Правда, о действующих лицах русских так называемых трагедий XVIII века трудно сказать, что они выводят перед нами русских людей того времени, но самая негодность их свидетельствует о состоянии русского общества. Они выводят перед нами его незрелость.

Ещё пример. Локк, несомненно, был учителем огромного большинства французских философов XVIII века (Гельвеций называл его величайшим метафизиком всех веков и народов). И, однако, между Локком и его французскими учениками как раз то самое расстояние, которое отделяло английское общество времён «glorious revolution» («славная революция». — Ред.) от французского общества, каким оно было за несколько десятилетий до «great rebellion» («великий бунт». — Ред.) французского народа.

Третий пример. «Истинные социалисты» Германии 40-х годов ввозили свои идеи прямиком из Франции. И, однако, на эти идеи можно сказать уже на границе налагалось клеймо того общества, в котором им предстояло распространяться.

Итак, влияние литературы одной страны на литературу другой прямо пропорционально сходству общественных

196

отношений этих стран. Оно совсем не существует, когда это сходство равняется нулю. Пример: африканские негры до сих пор не испытали на себе ни малейшего влияния европейских литератур. Это влияние односторонне, когда один народ по своей отсталости не может ничего дать другому ни в смысле формы, ни в смысле содержания. Пример: французская литература прошлого века, влияя на русскую литературу, не испытывала на себе ни малейшего русского влияния. Наконец, это влияние взаимно, когда, вследствие сходства общественного быта, а следовательно, и культурного развития, каждый из двух обменивающихся народов может что-нибудь заимствовать у другого. Пример: французская литература, влияя на английскую, в свою очередь испытывала на себе её влияние.

Псевдоклассическая английская литература очень нравилась в своё время английской аристократии. Но английские подражатели никогда не могли сравняться со своими французскими образцами. Это потому, что все усилия английских аристократов не могли перенести в Англию тех общественных отношений, при которых расцвела французская псевдоклассическая литература.

Французские философы восхищались философией Локка. Но они шли гораздо дальше своего учителя. Это потому, что тот класс, который они представляли во Франции, ушёл в своей борьбе против старого режима гораздо дальше того класса английского общества, стремления которого выразились в философских сочинениях Локка.

Когда, — как, например, в Европе нового времени, — мы имеем целую систему обществ, чрезвычайно сильно влияющих одно на другое, тогда развитие идеологий в каждом из этих обществ усложняется так же сильно, как усложняется его экономическое развитие под влиянием беспрестанного торгового обмена с другими странами.

Мы имеем тогда как бы одну литературу, общую всему цивилизованному человечеству. Но как зоологический род подразделяется на виды, так эта всемирная литература подразделяется на литературы отдельных народов.

197

Когда Юм приехал во Францию, французские «философы» приветствовали его как своего единомышленника. Но вот однажды, обедая у Гольбаха, этот несомненный единомышленник французских философов заговорил об «естественной религии». «Что касается до атеистов, — сказал он, — то я не допускаю их существования: я никогда не встречал ни одного». «Вам очень не везло до сих пор, — возразил ему автор «Системы природы», — на первый раз вы видите здесь, за столом, семнадцать атеистов». Тот же самый Юм имел решительное влияние на Канта, которого он, по собственному признанию этого последнего, пробудил от его догматической дремоты. Но философия Канта значительно отличается от философии Юма. Тот же самый фонд идей приводит к воинствующему атеизму французских материалистов, к религиозному индиферентизму Юма, к «практической» религии Канта. Дело в том, что религиозный вопрос в Англии того времени играл не ту роль, какую играл он во Франции, а во Франции — не ту, какую в Германии. А это различие в значении религиозного вопроса обусловливалось тем, что в каждой из этих стран общественные силы находились не в том взаимном отношении, в каком находились они в каждой из остальных. Одинаковые по своей природе, но неодинаковые по степени развития общественные элементы различно сочетались в различных европейских странах и тем причиняли то, что в каждой из них было очень своеобразное «состояние умов и нравов», выразившееся в национальной литературе, в философии, в искусстве и т. д. Вследствие этого один и тот же вопрос мог до страсти волновать французов и оставлять холодными англичан, к одному и тому же доводу передовой немец мог относиться с почтением, а передовой француз с горячей ненавистью. Чему обязана немецкая философия своими колоссальными успехами? Немецкой действительности, — отвечает Гегель, — французам некогда заниматься философией, жизнь толкает их в практическую сферу (zum Praktischen), немецкая же действительность более разумна, и немцы могут спокойно совершенствовать теорию (beim Theoretischen stehen bleiben). В сущности, эта мнимая разумность немецкой действительности

198

сводилась к бедности немецкой социальной и политической жизни, не оставлявшей образованным немцам того времени другого выбора, как или служить в качестве чиновников непривлекательной «действительности» (пристроиться к «практическому»), или искать утешения в теории, сосредоточивать в этой области всю силу страсти, всю энергию мысли. Но если бы уходящие в «практическое» более передовые страны не толкали вперёд теоретической мысли немцев, если бы они не пробуждали их от их «догматической дремоты», то никогда это отрицательное свойство — бедность социальной и политической жизни — не породило бы этого колоссального положительного результата: блестящего расцвета немецкой философии.

У Гёте Мефистофель говорит: «Vernunft wird Unsinn, Wohlthat — Plage» («Разум становится безумством, добро — злом». — Ред.). В применении к истории немецкой философии почти можно отважиться на такой парадокс: бессмыслица породила разум, бедствие оказалось благодетельным.

Но, кажется, мы можем покончить с этой частью нашего изложения. Резюмируем сказанное в ней.

Взаимодействие существует в международной жизни, как и во внутренней жизни народов; оно вполне естественно и безусловно неизбежно, но тем не менее, само по себе, оно ещё ровно ничего не объясняет. Чтобы понять взаимодействие, надо выяснить себе свойства взаимодействующих сил, а эти свойства не могут найти себе последнее объяснение в факте взаимодействия, как бы ни изменялись они благодаря ему. В нашем случае качества взаимодействующих сил, свойства влияющих один на другой общественных организмов объясняются в последнем счёте уже известной нам причиной: экономической структурой этих организмов, которая определяется состоянием их производительных сил.

Теперь излагаемая нами историческая философия приняла, надеемся, уже несколько более конкретный вид. Но она всё ещё отвлечённа, она всё ещё далека от «живой жизни». Нам надо сделать новый шаг в направлении к этой последней.

199

Сначала мы говорили об «обществе», потом перешли ко взаимодействию обществ. Но ведь общества по своему составу неоднородны; ведь мы уже знаем, что разложение первобытного коммунизма ведёт к неравенству, к возникновению классов, имеющих различные, часто совершенно противоположные интересы. Мы уже знаем, что классы ведут между собою почти беспрерывную, то скрытую, то явную, то хроническую, то острую борьбу. И эта борьба оказывает огромное, в высшей степени важное влияние на развитие идеологий. Можно без преувеличения сказать, что мы ничего не поймём в этом развитии, не приняв в соображение классовой борьбы.

«Хотите ли вы узнать, — если так можно выразиться,— истинную причину трагедии Вольтера? — спрашивает Брюнэтьер. — Ищите её, во-первых, в личности Вольтера, а особенно в тяготевшей над ним необходимости сделать нечто отличное от того, что уже сделали Расин и Кино, и в то же время идти по их следам. О романтической драме, о драме Гюго и Дюма, я позволю себе сказать, что её определение целиком заключается в определении вольтеровской драмы. Если романтизм не хотел делать того или другого на театральных подмостках, то это потому, что он хотел сделать обратное классицизму… В литературе, как и в искусстве, после влияния личности главнейшим действием является действие одних произведений на другие. Иногда мы стремимся соперничать с нашими предшественниками в их собственном жанре, — и таким путём упрочиваются известные приёмы, создаются школы, устанавливаются традиции. Иногда же мы стараемся делать иначе, чем делали они, — и тогда развитие приходит в противоречие с традицией, появляются новые школы, преобразуются приёмы»1.

Оставляя пока в стороне вопрос о роли личности, мы заметим, что давно уже пора было вдуматься в «действие одних произведений на другие». Решительно во всех идеологиях развитие совершается путём, указанным Брюнэтьером. Идеологи одной эпохи — или идут по следам своих предшественников, развивая их мысли,

1 Loc. cit., р. 262–263 (цит. соч., стр. 262–263. — Ред.).

200

применяя их приёмы и только позволяя себе «соперничать» с ними, или же они восстают против старых идей и приёмов, вступают в противоречие с ними. Органические эпохи, сказал бы Сен-Симон, сменяются критическими. Достойны замечания особенно последние.

Возьмите любой вопрос, например вопрос о деньгах. Для меркантилистов деньги были богатством par excellence: они приписывали деньгам преувеличенное, почти исключительное значение. Люди, восставшие против меркантилистов, вступив «в противоречие» с ними, не только исправили их исключительность, но и сами, по крайней мере наиболее рьяные из них, впали в исключительность, и именно в прямо противоположную крайность: деньги, это — просто условные знаки; сами по себе они не имеют ровно никакой стоимости. Так смотрел на деньги, например, Юм. Если взгляд меркантилистов можно объяснить неразвитостью товарного производства и обращения в их время, то странно было бы объяснить взгляды их противников просто тем, что товарное производство и обращение развилось очень сильно. Ведь это последующее развитие ни на минуту не превращало денег в условные, лишённые внутренней стоимости, знаки. Откуда же произошла исключительность взгляда Юма? Она произошла из факта борьбы, из «противоречия» с меркантилистами. Он хотел «сделать обратное» меркантилистам, подобно тому как романтики «хотели сделать обратное» классикам. Поэтому можно сказать, — подобно тому как Брюнэтьер говорит о романтической драме, — что юмовский взгляд на деньги целиком заключается во взгляде меркантилистов, будучи его противоположностью.

Другой пример: философы XVIII столетия резко и решительно борются против всякого мистицизма. Французские утописты все более или менее проникнуты религиозностью. Чем вызван был этот возврат к мистицизму? Неужели такие люди, как автор «Нового христианства», имели менее «lumières», чем энциклопедисты? Нет, lumières у них было не меньше и, говоря вообще, воззрения их были очень тесно связаны с воззрениями энциклопедистов; они происходили от них по самой прямой линии, но они вступили с ними «в противоречие» по

201

некоторым вопросам, — т. е. собственно по вопросу об общественной организации, — и у них явилось стремление «сделать обратное» энциклопедистам; их отношение к религии было простою противоположностью отношения к ней «философов»; их взгляд на неё уже заключался во взгляде этих последних.

Возьмите, наконец, историю философии: во Франции второй половины XVIII века торжествует материализм; под его знаменем выступает крайняя фракция французского tiers etat (третье сословие. — Ред.). В Англии XVII века материализмом увлекаются защитники старого режима, аристократы, сторонники абсолютизма. Причина и здесь ясна. Те люди, с которыми находились «в противоречии» английские аристократы времён реставрации, были крайними религиозными фанатиками; чтобы «сделать обратное» им, реакционерам пришлось дойти до материализма. Во Франции XVIII века было как раз наоборот: за религию стояли защитники старого порядка, и к материализму пришли крайние революционеры. Такими примерами полна история человеческой мысли, и все они подтверждают одно и то же: чтобы понять «состояние умов» каждой данной критической эпохи, чтобы объяснить, почему в течение этой эпохи торжествуют именно те, а не другие учения, надо предварительно ознакомиться с «состоянием умов» в предыдущую эпоху; надо узнать, какие учения и направления тогда господствовали. Без этого мы совсем не поймём умственного состояния данной эпохи, как бы хорошо мы ни узнали её экономию.

Но и этого не надо понимать отвлечённо, как привыкла всё понимать русская «интеллигенция». Идеологи одной эпохи никогда не ведут со своими предшественниками борьбы sur toute la ligne (по всей линии. — Ред.) по всем вопросам человеческих знаний и общественных отношений. Французские утописты XIX века совершенно сходились с энциклопедистами во множестве антропологических взглядов; английские аристократы времён реставрации были совершенно согласны с ненавистными им пуританами во множестве вопросов, например гражданского права и т. д. Психологическая территория подразлеляется

202

на провинции, провинции на уезды, уезды на волости и общины, общины представляют собою союзы отдельных лиц (т. е. отдельных вопросов). Когда возникает «противоречие», когда вспыхивает борьба, её увлечение охватывает обыкновенно только отдельные провинции, — если не отдельные уезды, — лишь отражённым действием охватывая соседние области. Нападению подвергается прежде всего та провинция, которой принадлежала гегемония в предыдущую эпоху. Лишь постепенно «бедствия войны» распространяются на ближайших соседей, на вернейших союзников атакованной провинции. Поэтому надо прибавить, что при выяснении характера всякой данной критической эпохи необходимо узнать не только общие черты психологии предшествующего органического периода, но также и индивидуальные особенности этой психологии. В продолжение одного исторического периода гегемония принадлежит религии, в продолжение другого — политике и т. Д. Это обстоятельство неизбежно отражается на характере соответствующих критических эпох, из которых каждая, смотря по обстоятельствам, или продолжает формально признавать старую гегемонию, внося новое, противоположное содержание в господствующие понятий (пример: первая английская революция), или же совершенно отрицает их, и гегемония переходит к новым провинциям мысли (пример: французская литература просвещения). Если мы вспомним, что эти споры из-за гегемонии отдельных психологических провинций распространяются и на их соседей, и притом распространяются в различной мере и в различном направлении в каждом отдельном случае, то мы поймём, до какой степени здесь, как и везде, нельзя останавливаться на отвлечённых положениях.

«Всё это может быть и так, — возражают наши противники, — но мы не видим, при чём здесь классовая борьба, и нам сильно сдаётся, что вы, начав за её здравие, кончаете за упокой. Вы сами признаёте теперь, что движения человеческой мысли подчиняются каким-то особым законам, не имеющим ничего общего с законами экономии или с тем развитием производительных сил, которым вы прожужжали нам уши». — Спешим ответить.

203

Что в развитии человеческой мысли, точнее сказать, в сочетании человеческих понятий и представлений, есть свои особенные законы, этого, насколько нам известно, не отрицал ни один из «экономических» материалистов. Никто из них не отождествлял, например, законов логики с законами товарного обращения. Но, тем не менее, ни один из материалистов этой разновидности не находил возможным искать в законах мышления последней причины, основного двигателя умственного развития человечества. Именно это-то отличает а выгодную сторону «экономических материалистов» от идеалистов и особенно от эклектиков.

Раз желудок снабжён известным количеством пищи, он принимается за работу согласно общим законам желудочного пищеварения. Но можно ли, с помощью этих законов, ответить на вопрос, почему в ваш желудок ежедневно отправляется вкусная и питательная пища, а в моём она является редким гостем? Объясняют ли эти законы, — почему одни едят слишком много, а другие умирают с голода? Кажется, что объяснения надо искать в какой-то другой области, в действии законов иного рода. То же и с умом человека. Раз он поставлен в известное положение, раз даёт ему окружающая среда известные впечатления, он сочетает их по известным общим законам (причем и здесь результаты до крайности разнообразятся разнообразием получаемых впечатлений). Но что же ставит его в такое положение? Чем обусловливается приток и характер новых впечатлений? Вот вопрос, которого не разрешить никакими законами мысли.

Далее. Вообразите, что упругий шар падает с высокой башни. Его движение совершается по всем известному и очень простому закону механики. Но вот шар ударился о наклонную плоскость, его движение видоизменяется по другому, тоже очень простому и всем известному механическому закону. В результате у нас получается ломаная линия движения, о которой можно и должно сказать, что она обязана своим происхождением соединённому действию обоих упомянутых законов. Но откуда взялась наклонная плоскость, о которую ударился шар? Этого не объясняет ни первый, ни второй закон, ни их

204

соединённое действие. Совершенно то же и с человеческой мыслью. Откуда взялись те обстоятельства, благодаря которым её движения подчинились соединённому действию таких-то законов? Этого не объясняют ни отдельные её законы, ни их совокупное действие.

Обстоятельств, обусловливающих движение мысли, надо искать там же, где искали их французские просветители. Но мы теперь уже не останавливаемся у того «предела», «прейти» который не могли они. Мы не только говорим, что человек со всеми своими мыслями и чувствами есть продукт общественной среды; мы стараемся понять генезис этой среды. Мы говорим, что свойства её определяются такими-то и такими-то, вне человека лежащими и до сих пор от его воли не зависевшими причинами. Многообразные изменения в фактических взаимных отношениях людей необходимо ведут за собою перемены в «состоянии умов», во взаимных отношениях идей, чувств, верований. Идеи, чувства и верования сочетаются по своим особым законам. Но эти законы приводятся в действие внешними обстоятельствами, не имеющими ничего общего с этими законами. Там, где Брюнэтьер видит лишь влияние одних литературных произведений на другие, мы видим, кроме того, глубже лежащие взаимные влияния общественных групп, слоёв и классов; там, где он просто говорит: являлось противоречие, людям захотелось сделать обратное тому, что делали их предшественники, — мы прибавляем: а захотелось потому, что явилось новое противоречие в их фактических отношениях, что выдвинулся новый общественный слой или класс, который уже не мог жить так, как жили люди старого времени.

Между тем как Брюнэтьер знает только то, что романтикам хотелось противоречить классикам, Брандес старается объяснить их склонность к «противоречию» положением того общественного класса, к которому они принадлежали. Вспомните, например, что говорит он о причине романтического настроения французской молодёжи во время реставрации и при Луи-Филиппе.

Когда Маркс говорит: «Чтобы одно сословие явилось сословием-освободителем par excellence, нужно, чтобы

205

какое-нибудь другое сословие явилось в общем сознании, наоборот, сословием-поработителем», — он тоже указывает особый, и притом очень важный, закон развития общественной мысли. Но этот закон действует и может действовать только в обществах, разделённых на классы; он не действует и не может действовать в первобытных обществах, где нет ни классов, ни их борьбы.

Вдумаемся в действие этого закона. Когда известное сословие является всеобщим поработителем в глазах остального населения, тогда и идеи, господствующие в среде этого сословия, естественно представляются населению идеями, достойными лишь поработителей. Общественное сознание вступает «в противоречие» с ними; оно увлекается противоположными идеями. Но мы уже сказали, что такого рода борьба никогда не ведётся по всей линии: всегда остаётся известная часть идей, одинаково признаваемых и революционерами, и защитниками старого порядка. Самая же сильная атака направляется на те идеи, которые служат выражением самых вредных в данное время сторон отживающего строя. По отношению к этим сторонам идеологи-революционеры испытывают непреодолимое желание «противоречить» своим предшественникам. По отношению же к другим идеям, хотя бы и выросшим на почве старых общественных отношений, они остаются часто совершенно равнодушными, а иногда продолжают, по традиции, держаться за эти идеи. Так, французские материалисты, ведя борьбу против философских и политических идей старого режима (т. е. против духовенства и дворянской монархии), оставили почти нетронутыми старые литературные предания. Правда, и здесь эстетические теории Дидро явились выражением новых общественных отношений. Но здесь борьба была очень слаба, потому что главные силы сосредоточились на другом поле1. Здесь знамя восстания было поднято лишь после и, притом, такими людьми, которые, горячо сочувствуя свергнутому революцией старому режиму, должны были бы, по-видимому, сочувствовать

1 В Германии борьба литературных взглядов, как известно, шла с гораздо большей энергией, но здесь внимание новаторов не отвлекалось политической борьбой.

206

и тем литературным взглядам, которые сложились в зололое время этого режима. Но и эта кажущаяся странность объясняется началом «противоречия». Как вы хотите, например, чтобы Шатобриан сочувствовал старой эстетической теории, когда Вольтер, — ненавистный, зловредный Вольтер! — был одним из её представителей.

«Der Widerspruch ist das Fortleitende» («Противоречие ведёт вперёд». — Ред.) — говорит Гегель. История идеологий как будто лишний раз показывает, что не ошибся старый «метафизик». Подтверждает она, по-видимому, и переход количественных изменений в качественные. Но мы просим читателя не огорчаться этим и выслушать нас до конца.

До сих пор мы говорили, что раз даны производительные силы общества,— дана и его структура, а следовательно, и его психология. На этом основании можно было приписать нам ту мысль, что от экономического положения данного общества можно с точностью умозаключить к складу его идей. Но это не так, потому что идеологии каждого данного времени всегда стоят в теснейшей, — положительной или отрицательной, — связи с идеологиями предшествующего времени. «Состояние умов» всякого данного времени можно понять только в связи с состоянием умов предшествующей эпохи. Конечно, ни один класс не станет увлекаться такими идеями, которые противоречат его стремлениям. Каждый класс всегда прекрасно, хотя и бессознательно, приспособляет к своим экономическим нуждам свои «идеалы». Но это приспособление может произойти различным образом, и почему оно совершается так, а не иначе, это объясняется не положением данного класса, взятого в отдельности, а всеми частностями отношения этого класса к его антагонисту (или к его антагонистам). С появлением классов противоречие становится не только двигающим, но и формирующим началом1.

1 Казалось бы, какое отношение к борьбе классов имеет история такого искусства, как, положим, архитектура, а между тем и она тесно связана с этой борьбой. См. Эд. Корруайэ, L'architectute gothique (Готическая архитектура. — Ред.), особенно в четвёртой части: «L'architecture civile» («Гражданская архитектура». — Ред.).

207

Но какова же роль личности в истории идеологий? Брюнэтьер придаёт индивидууму огромное значение, независимое от среды. Гюйо утверждает, что гений всегда творит что-нибудь новое1.

Мы скажем, что в области общественных идей гений опережает своих современников в том смысле, что он ранее их схватывает смысл новых, нарождающихся общественных отношений. Следовательно, здесь невозможно и говорить о независимости гения от среды. В области естествознания гений открывает законы, действие которых, конечно, не зависит от общественных отношений. Но роль общественной среды в истории всякого великого открытия сказывается, во-первых, в подготовке того запаса знаний, без которого ни один гений ровно ничего не сделает, а во-вторых, в направлении внимания гения в ту или другую сторону2. В области искусства гений даёт наилучшее выражение преобладающей эстетической склонности данного общества или данного общественного класса3. Наконец, во всех этих трёх областях влияние

1 «Il introduit dans le monde des idées et des sentiments des types nouveaux». — («L'art au point de vue sociologique», Paris 1889, p. 31.) («Он вводит в мир идеи и чувства, новые типы». — («Искусство с социологической точки зрения», Париж 1889, стр. 31. — Ред.)).

2 Впрочем, только формально существует здесь двойственный характер влияния. Всякий данный запас знаний накоплен именно потому, что общественные нужды побуждали людей к его накоплению, направляли их внимание в соответствующую сторону.

3 А до какой степени эстетические склонности и суждения всякого данного класса зависят от его экономического положения, это знал ещё автор «Эстетических отношений искусства к действительности». Прекрасное есть жизнь, — говорил он, — и пояснял свою мысль такими соображениями: «Хорошая жизнь, жизнь, как она должна быть» у простого народа, состоит в том, чтобы сытно есть, жить в хорошей избе, спать вдоволь; но вместе с этим у поселянина в понятии «жизнь» всегда заключается понятие о работе: жить без работы нельзя, да и скучно было бы. Следствием жизни в довольстве, при большой работе, не доходящей, однако, до изнурения сил, у молодого поселянина или сельской девушки будет чрезвычайно свежий цвет лица и румянец во всю щеку — первое условие красоты по простонародным понятиям. Работая много, поэтому будучи крепка сложением, сельская девушка будет довольно плотна, — это также необходимое условие сельской красавицы: светская «полувоздушная красавица» кажется

208

общественной среды сказывается в доставлении меньшей или большей возможности развития гениальных способностей отдельных лиц.

Конечно, мы никогда не сумеем объяснить влиянием среды всю индивидуальность гения, но это ещё ничего не доказывает.

поселянину решительно «невзрачной», даже производит на него неприятное впечатление, потому что он привык считать худобу следствием болезненности или «горькой доли». Но работа не даст разжиреть: если сельская девушка толста, это род болезненности, знак «рыхлого» сложения, и народ считает большую полноту недостатком; у сельской красавицы не может быть маленьких ручек и ножек, потому что она много работает — об этих принадлежностях красоты и ие упоминается в наших песнях. Одним словом в описаниях красавицы в народных песнях не найдётся ни одного признака красоты, который не был бы выражением цветущего здоровья и равновесия сил в организме, всегдашнего следствия жизни в довольстве при постоянной и нешуточной, но не чрезмерной работе. Совершенно другое дело светская красавица: уже несколько поколений предки её жили, не работая руками; при бездейственном образе жизни крови льётся в конечности мало; с каждым новым поколением мускулы рук и ног слабеют, кости делаются тоньше; необходимым следствием всего этого должны быть маленькие ручки и ножки — они признак такой жизни, которая одна и кажется жизнью для высших классов общества, — жизни без физической работы; если у светской женщины большие руки и ноги, это признак или того, что она дурно сложена, или того, что она не из старинной хорошей фамилии… Здоровье, правда, никогда не может потерять цены в глазах человека, потому что в довольстве и в роскоши плохо жить без здоровья, — вследствие того румянец на щеках и цветущая здоровьем свежесть продолжают быть привлекательными и для светских людей; но болезненность, слабость, вялость, томность также имеют в глазах их достоинство красоты, как скоро кажутся следствием роскошно-бездейственного образа жизни. Бледность, томность, болезненность имеют ещё другое значение для светских людей; если поселянин ищет отдыха, спокойствия, то люди образованного общества, у которых материальной нужды и физической усталости не бывает, но которым зато часто бывает скучно от безделья и отсутствия материальных забот, ищут «сильных ощущений, волнений, страстей», которыми придаётся цвет, разнообразие, увлекательность светской жизни, без того монотонной и бесцветной. А от сильных ощущений, от пылких страстей человек скоро изнашивается: как же не очаровываться томностью, бледностью красавицы, если томность и бледность её служат признаком, что она много жила?» (См. в сборнике «Эстетика и поэзия», стр. 6–8).

209

Баллистика умеет объяснить движение артиллерийского снаряда. Она умеет предвидеть его движение. Но она никогда не сумеет сказать вам, на сколько именно частей разорвётся данный снаряд и куда именно полетит каждый отдельный осколок. Однако этим нимало не ослабляется достоверность тех выводов, к которым приходит баллистика. Нам нет надобности становиться на идеалистическую (или на эклектическую) точку зрения в баллистике: с нас совершенно достаточно механических объяснений, хотя — кто спорит? — эти объяснения и оставляют тёмными для нас «индивидуальные» судьбы, величину и форму отдельных осколков.

Странная ирония судьбы! То самое начало противоречия, на которое с таким жаром ополчаются, как на пустую выдумку «метафизика» Гегеля, наши субъективисты, как будто сближает нас avec nos chers amis les ennemis (с нашими дорогими друзьями-недругами. — Ред.). Если Юм отрицает внутреннюю стоимость денег ради противоречия с меркантилистами; если романтики создали свою драму только для того, «чтобы сделать обратное» тому, что делали классики, то объективной истины нет: есть только истинное для меня, для г. Михайловского, для князя Мещерского и т. д. Истина субъективна, истинно всё то, что удовлетворяет нашей познавательной потребности.

Нет, это не так! Начало противоречия не разрушает объективной истины, а только ведёт нас к ней. Правда, путь, которым оно заставляет идти человечество, вовсе не прямолинейный путь. Но и в механике известны такие случаи, когда то, что проигрывается на расстоянии, выигрывается на скорости: тело, двигающееся по циклоиде, иногда скорее доходит от одной точки до другой, ниже лежащей, чем если бы оно двигалось по прямой линии. «Противоречие» является там, и только там, где есть борьба, где есть движение; а там, где есть движение — мысль идёт вперёд, хотя бы и окольными путями. Противоречие с меркантилистами привело Юма к ошибочному взгляду на деньги. Но движение общественной жизни, а следовательно, и человеческой мысли, не остановилось на точке, которой оно достигло во время Юма. Оно поставило

210

нас в «противоречие» с Юмом, и это противоречие дало в результате правильный взгляд на деньги. И этот правильный взгляд, результат всестороннего рассмотрения действительности, есть уже объективная истина, которую не устранят никакие дальнейшие противоречия. Ещё автор примечаний к Миллю с одушевлением говорил:

То, что жизнью взято раз,
Не в силах рок отнять у нас…

В применении к знанию это безусловно верно. Никакой рок не в силах отнять теперь у нас ни открытий Коперника, ни открытия превращения энергии, ни открытия изменяемости видов, ни гениальных открытий Маркса.

Общественные отношения видоизменяются; видоизменяются с ними и научные теории. В результате этих изменений является, наконец, всестороннее рассмотрение действительности, следовательно, и объективная истина. Ксенофонт имел иные экономические взгляды, чем Жан-Батист Сэй. Взгляды Сэя наверное показались бы Ксенофонту нелепостью; Сэй объявлял нелепостью взгляды Ксенофонта. А мы знаем теперь, откуда взялись взгляды Ксенофонта, откуда взялись взгляды Сэя, откуда взялась их односторонность. И это знание есть уже объективная истина, и никакой «рок» не сдвинет уже нас с этой открытой, наконец, правильной точки зрения.

— Но ведь не остановится же человеческая мысль на том, что вы называете открытием или открытиями Маркса? — Конечно, нет, господа! Она будет делать новые открытия, которые будут дополнять и подтверждать эту теорию Маркса, как новые открытия в астрономии дополняли и подтверждали открытие Коперника.

«Субъективный метод» в социологии есть величайшая нелепость. Но всякая нелепость имеет свою достаточную причину, и мы, скромные последователи великого человека, можем не без гордости сказать: мы знаем достаточную причину этой нелепости. Вот она.

«Субъективный метод» открыт впервые не г. Михайловским и даже не «ангелом школы», т. е. не автором «Исторических писем». Его придерживались ещё Бруно Бауэр и его последователи, — тот самый Бруно Бауэр, который

211

родил автора «Исторических писем», того самого автора «Исторических писем», который родил г. Михайловского и братьев его.

«Объективность историка есть, подобно всякой объективности, не больше как простая болтовня. И вовсе не в том смысле, что объективность есть недостижимый идеал. До объективности, т. е. до взгляда, свойственного большинству, до миросозерцания массы, историк может только унизиться. А раз он поступает так, он перестаёт быть творцом, он работает из-за поштучной платы, он становится наёмником своего времени»1.

Эти строки принадлежат Шелиге, который был рьяным последователем Бруно Бауэра и над которым так едко смеялись Маркс и Энгельс в книге «Die Heilige Familie» («Святое семейство». — Ред.). Поставьте в этих строках «социолога» вместо «историка», замените «художественное творчество» истории творчеством общественных «идеалов», — и вы получите «субъективный метод в социологии».

Вдумайтесь в психологию идеалиста. Для него «мнения» людей суть основная, последняя причина общественных явлений. Ему кажется, что, по свидетельству истории, осуществлялись в общественных отношениях нередко самые нелепые мнения. «Почему же, — рассуждает он, — не осуществиться и моему мнению, которое, слава богу, далеко от нелепости. Раз существует известный идеал, существует, по крайней мере, возможность общественных преобразований, желательных с точки зрения этого идеала. Что же касается до проверки этого идеала посредством какого-нибудь объективного мерила, то она невозможна, так как подобного мерила не существует: мнения большинства не могут же служить мерилом истины».

Итак, есть возможность известных преобразований,

1 Die Organisation der Arbeit der Menschheit und die Kunst der Geschichtschreibung Schlosser's, Gervinus's, Dahlmann's und Bruno Bauer's, von Szeliga, Scharlottenburg 1846, S. 6 (Шелига, Организация труда человечества и искусство историографии Шлоссера, Гервинуса, Дальманна и Бруно Бауэра, Шарлоттенбург 1846, стр. 6. — Ред.).

212

потому что их призывают мои идеалы, потому что я считаю эти преобразования полезными. Считаю же я их полезными потому, что мне хочется считать их такими. За исключением объективного мерила, у меня нет другого критерия, кроме моих желаний. Нраву моему не препятствуй! — вот последний довод субъективный. Субъективный метод есть — reductio ad absurdum (доведение до абсурда. — Ред.) идеализма, а по пути и эклектизма, так как на голову этого паразита обрушиваются все ошибки объедаемых им «хороших господ» философии.

С точки зрения Маркса невозможно противопоставление «субъективных» взглядов личности взглядам «толпы», «большинства» и т. д., как чему-то объективному. Толпа состоит из людей, а взгляды людей всегда «субъективны», так как те или другие взгляды составляют одно из свойств субъекта. Объективны не взгляды «толпы», объективны те отношения в природе или обществе, которые выражаются в этих взглядах. Критерий истины лежит не во мне, а в отношениях, существующих вне меня. Истинны взгляды, правильно представляющие эти отношения; ошибочны взгляды, искажающие их. Истинна та естественно-научная теория, которая верно схватывает взаимные отношения явлений природы; истинно то историческое описание, которое верно изображает общественные отношения, существовавшие в описываемую им эпоху. Там, где историку приходится изображать борьбу противоположных общественных сил, он неизбежно будет сочувствовать той или другой, если только сам не превратился в сухого педанта. В этом отношении он будет субъективен независимо от того, сочувствует ли он меньшинству или большинству. Но такой субъективизм не помешает ему быть совершенно объективным историком, если только он не станет искажать те реальные экономические отношения, на почве которых выросли борющиеся общественные силы. Последователь же «субъективного» метода забывает об этих реальных отношениях, и потому он не может дать ничего кроме своего дорогого сочувствия или своей страшной антипатии, и потому он поднимает большой шум, упрекая своих противников в оскорблении нравственности всякий раз, когда ему говорят, что этого мало. Он чувствует, что

213

не может проникнуть в тайну реальных общественных отношений, и потому всякий намёк на их объективную силу кажется ему оскорблением, насмешкой над его собственным бессилием. Он стремится потопить эти отношения в воде своего нравственного негодования.

С точки зрения Маркса оказывается, стало быть, что идеалы бывают всякие: и низменные, и возвышенные, и правильные, и ошибочные. Правилен идеал, соответствующий экономической действительности. Субъективисты, слышащие это, скажут, что если я стану приспособлять мои идеалы к действительности, то я сделаюсь жалким прислужником «ликующих». Но они скажут это единственно потому, что они, в своём качестве метафизиков, не понимают двойственного, антагонистического характера всякой действительности. «Ликующие» опираются на уже отживающую действительность, под которой зарождается новая действительность, действительность будущего, служить которой значит содействовать торжеству «великого дела любви».

Читатель видит теперь, соответствует ли «действительности» то представление о марксистах, согласно которому они не придают никакого значения идеалам. Это представление оказывается прямой противоположностью «действительности». Если говорить в смысле «идеалов», то надо сказать, что теория Маркса есть самая идеалистическая теория, которая когда-либо существовала в истории человеческой мысли. И это одинаково верно как по отношению к её чисто научным, так и по отношению к её практическим задачам.

«Что прикажете делать, если г. Маркс не понимает значения самосознания и его силы? Что прикажете делать, если он так низко ценит сознанную истину самосознания?»

Эти слова были написаны ещё в 1847 г. одним из последователей Бруно Бауэра1, и хотя ныне уже не говорят

1 «Die Helden der Masse. Charakteristiken». Herausgegeben von Theodor Opitz, Grunberg 1848, S. 6–7 («Герои массы. Характеристики». Издано Теодором Опитц, Грюнберг 1848, стр. 6–7. — Ред.). Очень советуем г. Михайловскому прочитать это сочинение. Он встретит в нём множество своих оригинальных мыслей.

214

языком сороковых годов, но дальше Опица и до сих пор не пошли господа, упрекающие Маркса в игнорировании элемента мысли и чувства в истории. Все они до сих пор убеждены, что Маркс очень низко ценит силу человеческого самосознания; все они на разные лады твердят одно и то же1. В действительности Маркс считал объяснение человеческого «самосознания» важнейшей задачей общественной науки.

Он говорил: «Главный недостаток материализма, до фейербаховского включительно, состоял до сих пор в том, что он рассматривал действительность, предметный воспринимаемый внешними чувствами мир, лишь в форме объекта или в форме созерцания, а не в форме конкретной человеческой деятельности, не в форме практики, не субъективно. Поэтому деятельную сторону, в противоположность материализму, развивал до сих пор идеализм, но развивал отвлечённо, так как идеализм естественно не признаёт конкретной деятельности как таковой». Вдумывались ли вы, господа, в эти слова Маркса? Мы скажем вам, что они означают.

Гольбах, Гельвеций и их последователи направляли все свои усилия к тому, чтобы доказать возможность материалистического объяснения природы. Даже отрицание врождённых идей не вело этих материалистов дальше рассмотрения человека как члена животного царства, как matière sensible (чувствительная материя. — Ред.). Они не пытались разъяснить историю человека с своей точки зрения, а если и пытались (Гельвеций), то их попытки окончились неудачей. Но человек становится «субъектом» только в истории, потому что только в ней развивается его самосознание. Ограничиваться рассмотрением человека, как члена животного царства, значит ограничиться рассмотрением его как «объекта», упустить из вида его историческое развитие, его общественную «практику», конкретную

1 Впрочем, нет, не все: никому ещё не приходило в голову побивать Маркса указанием на то, что «человек состоит из души и тела». Г. Кареев оригинален вдвойне: 1) никто до него не спорил так с Марксом, 2) никто после него, наверное, не будет так спорить с ним. Из этого примечания г. В. В. увидит, что и мы умеем воздавать должное его «профессору».

215

человеческую деятельность. Но упустить из вида всё это значит сделать материализм «сухим, мрачным, печальным» (Гёте). Мало того, это значит сделать его, — и мы уже показали это выше, — фаталистическим, осуждающим человека на полное подчинение слепой материи. Маркс заметил этот недостаток французского и даже фейербаховского материализма и поставил себе задачей исправить его. Его «экономический» материализм является ответом на вопрос, как развивается «конкретная деятельность» человека, как в силу её развивается его самосознание, как складывается субъективная сторона истории. Когда будет хоть отчасти решён этот вопрос, материализм перестанет быть сухим, мрачным, печальным, он перестанет уступать идеализму первое место при объяснении деятельной стороны человеческого существования. Тогда он избавится от свойственного ему фатализма.

Чувствительные, но слабоголовые люди потому возмущаются против теории Маркса, что принимают её первое слово за последнее. Маркс говорит: при объяснении субъекта посмотрим, в какие взаимные отношения люди становятся под влиянием объективной необходимости. Раз известны эти отношения, можно будет выяснить, как развивается, под их влиянием, человеческое самосознание. Объективная действительность поможет нам выяснить субъективную сторону истории. Вот тут-то и прерывают обыкновенно Маркса чувствительные, но слабоголовые люди. Тут-то и повторяется обыкновенно нечто удивительно похожее на разговор Чацкого с Фамусовым. — «В процессе производства своей общественной жизни люди наталкиваются на известные, определённые, от их воли не зависящие отношения: отношения производства»… — Ах, батюшки, он фаталист!.. — «На экономической основе возвышаются идеологические надстройки»… — Что говорит! и говорит, как пишет! Он совсем не признаёт роли личности в истории!.. — «Да выслушайте же хоть раз; ведь из предыдущего следует, что»… — Не слушаю, под суд! Под нравственный суд активнопрогрессивных личностей, под явный надзор субъективной социологии!!

Чацкого выручило, как известно, появление Скалозуба. В спорах русских последователей Маркса с их строгими

216

субъективными ценителями дело принимало до сих пор другой оборот. Скалозуб зажимал рот Чацким, и тогда Фамусовы субъективной социологии вынимали из ушей пальцы и говорила с сознанием своего превосходства: да ведь они и сказали-то всего два слова; их взгляды остаются совершенно невыясненными.

Ещё Гегель говорил, что всякую философию можно свести на бессодержательный формализм, если ограничиваться простым повторением её основных положений. Но и этим грехом Маркс не грешен. Он не ограничивался повторением того, что развитие производительных сил лежит в основе всего исторического движения человечества. Редкий мыслитель сделал так много, как он, для развития своих основных положений.

— Но где же, где развил он свои взгляды? — на разные голоса поют, вопиют, взывают и глаголют гг. субъективисты. — Ведь вот посмотрите на Дарвина, ведь у него книга, а у Маркса книги-то и нет и приходится восстановлять его взгляды.

Что и говорить: «восстановлять» — дело неприятное и нелёгкое, особенно тому, у кого нет «субъективных» данных для правильного понимания, а потому и для «восстановления» чужих мыслей. Но восстановлять нет надобности, и книга, об отсутствии которой скорбят господа субъективисты, давно есть. Есть даже несколько книг, одна другой лучше выясняющих историческую теорию Маркса.

Первая книга — это история философии и общественной науки, начиная с конца XVIII века. Ознакомьтесь с этой интересной книгой (конечно, «Льюиса» тут мало): она покажет вам, почему явилась, почему должна была появиться теория Маркса, на какие, до тех пор неразрешённые и неразрешимые вопросы она ответила и, следовательно, каков её истинный смысл.

Вторая книга — это «Капитал», тот самый «Капитал», который все вы «читали», с которым все вы «согласны», но которого ни один из вас не понял, милостивые государи.

Третья книга — это история европейских событий, начиная с 1848 года, т. е. со времени появления известного «манифеста». Дайте себе труд вникнуть в содержание этой

217

огромной и поучительной книги, и скажите нам, положа руку на сердце, если только есть беспристрастие в вашем «субъективном» сердце: неужели теория Маркса не дала ему поразительной, небывалой раньше, способности предвидения событий? Что сталось теперь с современными ему утопистами реакции, застоя или прогресса? На какую замазку пошла пыль, в которую обратились их «идеалы» при первом столкновении с действительностью? Ведь не осталось следа даже и от пыли; а то, что говорил Маркс, осуществлялось, разумеется, в главных чертах, каждый день и будет неизменно осуществляться до тех пор, пока не осуществятся, наконец, его идеалы.

Кажется, свидетельства этих трёх книг достаточно? И, кажется, нельзя отрицать существования ни одной из них? Вы скажете, конечно, что мы вычитываем оттуда не то, что там написано? Что же, скажите и докажите это; мы с нетерпением ждём ваших доказательств, а чтобы вы не очень запутались в них, мы выясним вам на первый раз смысл второй книги.

Вы признаёте экономические взгляды Маркса, отрицая его историческую теорию, — говорите вы. Надо сознаться, что этим сказано очень много, а именно: этим сказано, что вы не понимаете ни исторической его теории, ни его экономических взглядов.

О чём говорится в первом томе «Капитала»? Там говорится, например, о стоимости. Там говорится, что стоимость есть общественное отношение производства. Согласны вы с этим? Если — нет, то вы отказываетесь от своих собственных слов насчёт согласия с экономической теорией Маркса. Если — да, то вы признаёте его историческую теорию, хотя, очевидно, и не понимаете её.

Раз вы признаёте, что существующие независимо от воли людей, действующие за их спиной их собственные отношения производства отражаются в их головах в виде различных категорий политической экономии: в виде стоимости, в виде денег, в виде капитала и т. п., то вы тем самым признаёте, что на известной экономической почве непременно вырастают известные, соответствующие её характеру, идеологические надстройки. В этом случае дело вашего обращения уже на три

218

четверти сделано, ибо вам остаётся применить ваш «собственный», т. е. заимствованный у Маркса, взгляд к анализу идеологических категорий высшего порядка: права, справедливости, нравственности, равенства и т. п.

Или, может быть, вы соглашаетесь с Марксом только со второго тома его «Капитала»? Ведь есть же такие господа, которые «признают Маркса» лишь постольку, поскольку он писал так называемое письмо к господину Михайловскому.

Вы не признаёте исторической теории Маркса? Стало быть, по-вашему ошибочна та точка зрения, с которой он оценивал, например, события французской истории от 1848 до 1851 года в своей газете «Neue Rheinische Zeitung» («Новая Рейнская газета». — Ред.) и в других периодических изданиях того времеяи, равно как в книге: «Der achtzehnte Brumaire des Louis Bonapartes»? («Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта». — Ред.) Как жаль, что вы не потрудились показать ошибочность этой точки зрения; как жаль, что ваши взгляды остаются в неразвитом виде, и что невозможно даже «восстановить» их за недостатком данных.

Вы не признаёте исторической теории Маркса? Стало быть, по-вашему ошибочна та точка зрения, с которой он, например, оценивал значение философских учений французских материалистов XVIII века? Жаль, что не опровергли вы Маркса и в этом случае. А, может быть, вы даже и не знаете, где он говорил об этом предмете? Ну, в таком случае, мы не хотим вас выручать из затруднения; ведь надо же знать вам «литературу предмета», о котором вы взялись рассуждать; ведь многие из вас, — говоря языком г. Михайловского, — носят звание ординарных и экстраординарных звонарей науки. Правда, это звание не помешало вам заниматься преимущественно «приватными» науками: субъективной социологией, субъективной историософией и т. д.

— Но отчего же Маркс не написал такой книги, в которой была бы изложена, с его точки зрения, вся история человечества от древности до наших дней и были бы рассмотрены все области развития: экономического, юридического, религиозного, философского и проч.?

219

Первый признак всякого образованного ума состоит в уменье ставить вопросы, в знании того, каких ответов можно и каких нельзя требовать от современной науки. А вот в противниках Маркса этого признака как будто и не замечается, несмотря на их экстраординарность, а иногда даже и ординарность, а, может быть, впрочем, и благодаря ей. Неужели вы думаете, что в биологической литературе существует такая книга, в которой была бы уже изложена вся история животного и растительного царства с точки зрения Дарвина? Поговорите на этот счёт с любым ботаником или зоологом, и он, предварительно посмеявшись над вашей детской наивностью, сообщит вам, что представить всю длинную историю видов с точки зрения Дарвина — это идеал современной науки, которого она неизвестно когда и достигнет; теперь же найдена та точка зрения, с которой только и может быть понята история видов1. Совершенно так обстоит дело и в современной исторической науке.

«Что такое вся работа Дарвина? — спрашивает г. Михайловский. — Несколько обобщающих, теснейшим образом между собою связанных идей, венчающих целый Монблан фактического материала. Где же соответственная работа Маркса? Её нет… И не только нет такой

1 «Alle diese verschiedenen Zweige der Entwickelungsgeschichte, die jetzt noch teilweise weit auseinanderliegen und die von den verschiedensten empirischen Erkenntnissquellen ausgegangen sind, werden von jetzt an mit dem steigenden Bewusstsein ihres einheitlichen Zusammenhanges sich höher entwickeln. Auf den verschiedensten empirischen Wegen wandelnd und mit den mannigfaltigsten Methoden arbeitend werden sie doch alle auf ein und dasselbe Ziel hinsterben, auf das grosse Endziel einer universalen monistichen Entwickelungsgeschichte» (Е. Haeckel, Ziele und Wege der heutigen Entwickelungsgeschichte, Jena 1875, S. 96) («Все эти различные ветви истории развития, которые ещё теперь частично далеко расходятся между собою и исходят из самых различных эмпирических источников познания, получат отныне более высокое развитие в связи с растущим сознанием объединяющей их связи. Шествуя по самым различным эмпирическим путям и оперируя самыми разнообразными методами, они будут всё же стремиться к одной и той же цели, к великой конечной цели универсальной монистической истории развития» (Э. Геккель, Цели и пути современной истории развития, Иена 1875, стр. 96. — Ред.)).

220

работы Маркса, но её нет и во всей марксистской литературе, несмотря на всю её обширность и распространённость… Самые основания экономического материализма, бесчисленное множество раз повторяемые как аксиомы, до сих пор остаются между собою несвязанными и фактически непроверенными, что особенно заслуживает внимания в теории, в принципе опирающейся на материальные, осязательные факты и усваивающей себе титул по преимуществу «научной»»1.

Что самые основания теории экономического материализма остаются не связанными между собою, — это голая неправда. Стоит только прочесть предисловие к «Zur Kritik der politischen Oekonomie» («К критике политической экономии». — Ред.), чтобы видеть, до какой степени стройно и тесно связаны они между собою. Что эти положения не проверены, — это тоже неверно: они проверены с помощью анализа общественных явлений и в книге «18-ое Брюмера», и в «Капитале», и притом вовсе не «в особенности» в главе о первоначальном накоплении, как это думает г. Михайловский, а решительно во всех главах от первой до последней. Если, тем не менее, эта теория ни разу не была изложена в связи с «целым Монбланом» фактического материала, что, по мнению г. Михайловского, невыгодно отличает её от теории Дарвина, то и тут опять одно недоразумение. С помощью того фактического материала, который заключается, положим, в книге «The origin of species» («Происхождение видов». — Ред.), доказывается, главным образом, изменяемость видов; истории же некоторых отдельных видов Дарвин касается лишь мимоходом и то лишь гипотетически: дескать, история эта могла идти так, могла идти иначе, — одно несомненно: была история, изменялись виды. Теперь мы спросим г. Михайловского: нужно ли было доказывать Марксу, что человечество не стоит на одном месте, что изменяются общественные формы, что сменяются одни за другими взгляды людей, словом, нужно ли было доказывать изменяемость этого рода явлений? Конечно, не было нужно, хотя для доказательства

1 «Русское Богатство», январь 1894 г., отд. II, стр. 105–106.

221

легко было нагромоздить целый десяток «Монбланов фактического материала». Что же надо было делать Марксу? Предыдущая история общественной науки и философии накопила «целый Монблан» противоречий, настоятельно требовавших своего разрешения. Маркс и разрешил их с помощью теории, которая, подобно теории Дарвина, состоит из «нескольких обобщающих, теснейшим образом связанных между собою идей». Когда явились эти идеи, тогда выяснилось, что с помощью их разрешаются все смущавшие прежних мыслителей противоречия. Марксу нужно было не нагромождать горы собранного его предшественниками фактического материала, а, пользуясь, между прочим, и этим материалом, приступить к изучению действительной истории человечества с новой точки зрения. Это и сделал Маркс, обратившись к изучению истории капиталистической эпохи, в результате чего явился «Капитал» (мы уже не говорим о монографиях, как «18-ое Брюмера»).

Но в «Капитале», по замечанию г. Михайловского, «речь идёт об одном только историческом периоде, да и в этих пределах предмет, конечно, даже и приблизительно не исчерпан». Это верно. Но мы опять напомним г. Михайловскому, что первый признак образованного ума состоит в знании того, какие требования можно предъявлять людям науки. Маркс решительно не мог охватить в своём исследовании все исторические периоды, совершенно так же, как Дарвин не мог написать историю всех животных и растительных видов.

Даже в отношении к одному историческому периоду предмет не исчерпан, хотя бы только приблизительно. — Нет, г. Михайловский, не исчерпан даже и приблизительно. Но, во-первых, скажите нам, какой же предмет исчерпан у Дарвина, хотя бы и «приблизительно». А, во-вторых, мы сейчас вам объясним, как и почему не исчерпан вопрос в «Капитале».

По новой теории историческое движение человечества определяется развитием производительных сил, ведущих к изменениям экономических отношений. Поэтому дело всякого исторического исследования приходится начинать с изучения состояния производительных сил и экономических

222

отношений данной страны. Но на этом, разумеется, исследование не должно останавливаться: оно должно показать, как сухой остов экономии покрывается живой плотью социально-политических форм, а затем, — и это самая интересная, самая увлекательная сторона задачи, — человеческих идей, чувств, стремлений и идеалов. В руки исследователя поступает, можно сказать, мёртвая материя (тут уж, как видит читатель, мы заговорили отчасти слогом г. Кареева), из его рук должен выйти полный жизни организм. Марксу удалось исчерпать, — да и то, конечно, лишь приблизительно, — только вопросы, относящиеся, главным образом, к материальному быту избранного им периода. Маркс умер не очень старым человеком. Но если бы он прожил ещё 20 лет, то он, вероятно, всё продолжал бы (за исключением, может быть, опять отдельных монографий) исчерпывать вопросы материального быта того же периода. Это-то и сердит г. Михайловского. Подбоченясь, он начинает читать нотации знаменитому мыслителю: «Как же это ты так, братец?.. только один период… И притом не вполне… Не могу, не могу одобрить… Брал бы ты пример с Дарвина». На всю эту субъективную рацею бедный автор «Капитала» отвечает лишь глубоким вздохом, да печальным признанием: Die Kunst ist lang und kurz ist unser Leben (Искусство длинно, а жизнь наша коротка. — Ред.)!

Г. Михайловский быстро и грозно поворачивается к «толпе» последователей Маркса: — В таком случае вы чего же смотрели, почему не поддержали старика, отчего не исчерпали всех периодов? — Некогда нам было, г. субъективный герой, — в пояс кланяясь и держа шапки наотлёт, отвечают последователи; — другим мы были заняты, мы боролись против тех отношений производства, которые лежат тяжёлым гнётом на современном человечестве. Не взыщи! А, между прочим, мы кое-что всё-таки и сделали, и, — вот дайте срок, — сделаем и ещё больше.

Г. Михайловский несколько смягчается: стало быть, вы и сами теперь видите, что не вполне? — Как не видеть! да ведь не вполне ещё и у дарвинистов1, не вполне даже

1 Интересно, что противники Дарвина долго твердили, да и до сих пор ещё не перестали твердить, что его теории недостаёт именно

223

в субъективной социологии, а ведь это совсем другая опера.

Упоминание о дарвинистах вызывает новый приступ раздражения в нашем авторе. — Что вы ко мне лезете с Дарвином! — кричит он. — Дарвином увлекались хорошие господа, его многие профессора одобряли, а за Марксом кто идёт? Одни рабочие, да никем не патентованные приват-звонари науки.

Распеканция принимает столь интересный характер, что мы поневоле продолжаем внимать ей.

«В книге «О происхождении семьи и проч.» Энгельс говорит, между прочим, что «Капитал» Маркса был «замалчиваем» цеховыми немецкими экономистами, а в книге «Людвиг Фейербах и конец классической философии» указывает, что теоретики экономического материализма «с самого начала обратились, главным образом, к рабочим и встретили у них ту восприимчивость, которой и не ожидали от представителей официальной науки». Насколько верны эти факты и каково их значение? Прежде всего «замолчать» на продолжительное время что-нибудь ценное едва ли теперь возможно даже у нас, в России, при всей слабости и мелкости нашей научной и литературной жизни. Тем паче невозможно в Германии с её многочисленными университетами, с её всеобщей грамотностью, с её бесчисленными газетами, листками всевозможных направлений, с значением в ней не только печатного, но и устного слова. И если некоторая часть официальных жрецов науки в Германии и встретила «Капитал» на первое время молчанием, то едва ли можно объяснять это желанием «замолчать» работу Маркса. Вернее предположить, что мотивом молчания было недоумение, рядом с которым быстро выросли и горячая оппозиция, и полное почтение, и в результате теоретическая часть «Капитала» очень быстро заняла уже

«Монблана» фактических доказательств. В этом смысле высказался, как известно, Вирхов на съезде немецких естествоиспытателей и врачей в Мюнхене в сентябре 1877 г. Отвечая ему, Геккель верно заметил, что если теория Дарвина не доказывается теми фактами, которые известны нам уже теперь, то никакие новые факты ничего не скажут в её пользу.

224

бесспорно высокое место в общепризнанной науке. Совсем не такова судьба экономического материализма, как исторической теории, со включением и тех перспектив в направлении будущего, которые находятся в «Капитале». Экономический материализм, несмотря на своё полувековое существование, не оказал до сих пор сколько-нибудь заметного влияния на научные сферы, но действительно очень быстро распространяется в рабочем классе»1.

Итак, после непродолжительного молчания быстро выросла оппозиция. Это так. До такой степени горячая, что ни один доцент не получит звания профессора, если он признает правильной хотя бы «экономическую» теорию Маркса; до такой степени горячая, что всякий, даже самый бесталанный, приват-доцент может рассчитывать на быстрое повышение, если только ему удастся придумать хоть пару завтра же всеми забываемых возражений против «Капитала». Что правда, то правда: очень горячая оппозиция…

И полное почтение… И это верно, г. Михайловский: действительно почтение. Такое же точно почтение, с каким теперь китайцы должны смотреть на японское войско: хорошо, мол, дерётся, и неприятно попасть под его удары. Таким почтением к автору «Капитала» были и до сих пор остаются проникнуты немецкие профессора. И чем умнее профессор, чем больше у него знаний, тем больше у него такого почтения, тем яснее сознаёт он, что ему не опровергнуть «Капитала». Вот почему ни одно из светил официальной науки не решается атаковать «Капитал». Светила предпочитают посылать в атаку молодых, неопытных, нуждающихся в повышении, «приват-звонарей».

Туда умного не надо,
Вы пошлите-ка Реада,
А я посмотрю…

Что и говорить: велико почтение этого рода. А о другом почтении мы не слыхали, да и не может быть его в профессоре, потому что не сделают в Германии профессором человека, проникнутого им.

1 «Русское Богатство», январь 1894 г., отд. II, стр. 115–116.

225

Но что же доказывает это почтение? А доказывает оно вот что. Поле исследования, охватываемое «Капиталом», есть именно то поле, которое уже обработано с новой точки зрения, с точки зрения исторической теории Маркса. На это поле и не смеют нападать противники; они «почитают его». И это, разумеется, очень хорошо для противников. Но нужна вся наивность «субъективного» социолога, чтобы с удивлением спрашивать, почему же эти противники до сих пор не берутся за обработку в духе Маркса соседних полей собственными силами. «Ишь чего захотели вы, милый герой! Тут и одно-то поле, обработанное в этом духе, жить не даёт! И с ним-то волком воешь, а вы хотите, чтобы мы возделали по той же системе ещё и соседние поля!» Плохо вникает в суть вещей г. Михайловский, а потому и не понимает «судьбы экономического материализма как исторической теории»; не понимает также и отношения немецких профессоров к «перспективам будущего». Не до будущего им, батюшка, когда ускользает из-под ног настоящее.

Но ведь не все же профессора в Германии до такой степени проникнуты духом классовой борьбы и «научной» дисциплины. Ведь есть же специалисты, которые ни о чём не думают, кроме науки. Как не быть, есть и такие, разумеется, и не в одной Германии. Но эти специалисты, — именно потому, что они специалисты, — поглощены своим предметом; они обрабатывают свой небольшой клочок научного поля и никакими общими философско-историческими теориями не интересуются. О Марксе такие специалисты редко имеют какое-нибудь представление, а если и имеют, то разве как о неприятном человеке, кого-то и где-то обеспокоившем. Как же вы хотите, чтобы они писали в духе Маркса? В их монографиях обыкновенно нет ровно никакого философского духа. Но тут происходит нечто, подобное тем случаям, когда камни вопиют, если безмолвствуют люди. Сами исследователи-специалисты ничего не знают о теории Маркса, а добытые ими результаты громко кричат в её пользу. И нет ни одного серьёзного специального исследования по истории политических отношений или по истории культуры, которое не подтверждало бы её так или иначе. До какой

226

степени весь дух современной общественной науки вынуждает специалистов бессознательно становиться на точку зрения исторической теории Маркса (именно — исторической, г. Михайловский), показывает множество поразительных примеров. Выше читатель мог уже заметить два таких примера: Оскара Пешеля и Жиро-Тэлона. Теперь приведём третий. В своём сочинении: «La cité antique» («Древняя гражданская община». — Ред.) знаменитый Фюстель-де-Куланж высказал ту мысль, что религиозные взгляды лежали в основе всех общественных учреждений античной древности. Казалось бы, что этой мысли и надо было держаться при исследовании отдельных вопросов истории Греции и Рима. Но вот случилось Фюстель-де-Куланжу коснуться вопроса о падении Спарты. И вышло у него, что причина падения чисто экономическая1. Случилось ему коснуться вопроса о падении римской республики — и он опять обращается к экономии2. Стало быть, что же выходит? В отдельных случаях человек подтверждает теорию Маркса, а если бы вы назвали его марксистом, он замахал бы, вероятно, обеими руками, чем несказанно обрадовал бы г. Кареева. Что прикажете делать, если не все люди последовательны до конца?

Но позвольте, — прерывает нас г. Михайловский, — и мне привести, с моей стороны, несколько примеров. «Обращаясь… к… книге Блоса, мы видим, что это очень почтенная работа, на которой, однако, вовсе нет специальных

1 См. его книгу: «Du droit de propriété à Sparte» («О праве собственности в Спарте». — Ред.). Для нас здесь совершенно безразличен содержащийся в ней между прочим взгляд на историю первобытной собственности.

2 «Il est assez visible pour quiconque a observé le détail (именно le détail, г. Михайловский) et les textes, que ce sont les intérêts matériels du plus grand nombre qui en ont été le vrai mobile» и проч. («Histoire des institutions politiques de l'ancienne France. Les origines du systèmes féodal. Paris 1890, p. 94) («Достаточно очевидно для каждого, кто изучал факты в их конкретной подробности (именно в конкретной подробности, г. Михайловский) и тексты, что именно материальные интересы большинства людей были подлинно движущей причиной» и проч. («История политических учреждений древней Франции. Происхождение феодальной системы», Париж 1890, стр. 94.). — Ред.).

227

следов коренного переворота в исторической науке. Из того, что Блос говорит о классовой борьбе и об экономических условиях (сравнительно очень немного), ещё не следует, что он строит историю на саморазвитии форм производства и обмена: обойти экономические условия в рассказе о событиях 1848 года было даже мудрено. Выкиньте из книги Блоса панегирик Марксу, как творцу переворота в исторической науке, да ещё несколько условных фраз с марксистской терминологией, и вам не придёт в голову, что вы имеете дело с последователем экономического материализма. Отдельные хорошие страницы исторического содержания у Энгельса, Каутского и некоторых других тоже могли бы обойтись без этикетки экономического материализма, так как на деле в них принимается в соображение вся совокупность общественной жизни, хотя бы и с преобладанием экономической струны в этом аккорде»1.

Г. Михайловский, очевидно, твёрдо помнит поговорку «назвался груздём, полезай в кузов». Он рассуждает так: если ты экономический материалист, то и должен ты иметь в виду экономическое, а не «касаться всей совокупности общественной жизни, хотя с преобладанием экономической струны». Но мы уже докладывали г. Михайловскому, что научная задача марксистов именно в том и заключается, чтобы, начав со «струны», объяснить всю совокупность общественной жизни. Как же хочет он, чтобы они одновременно и отреклись от этой задачи, и оставались марксистами. Правда, г. Михайловский никогда не хотел вдуматься в смысл этой задачи, но в этом виновата, разумеется, не историческая теория Маркса.

Мы понимаем, что, пока мы не отречёмся от этой задачи, г. Михайловский будет часто впадать в очень затруднительное положение: часто он при чтении «хорошей страницы исторического содержания» будет далёк от мысли («в голову не придёт!»), что она написана «экономическим» материалистом. Это именно то положение, о котором говорится: хуже губернаторского! Но по вине ли Маркса будет попадать в него г. Михайловский?

1 «Русское Богатство», январь 1894 г., отд. II, стр. 117.

228

Ахилл субъективной школы воображает, что «экономические» материалисты должны говорить лишь о «саморазвитии форм производства и обмена». Что же это за «саморазвитие», глубокомысленный г. Михайловский? Если вы думаете, что, по мнению Маркса, формы производства могут развиваться «сами собою», то вы жестоко ошибаетесь. Что такое общественные отношения производства? Это отношения людей. Как же будут они развиваться без людей? Ведь там, где не было бы людей, не было бы и отношений производства! Химик говорит: материя состоит из атомов, которые группируются в молекулы, а молекулы группируются в более сложные соединения. Все химические процессы совершаются по определённым законам. Из этого вы неожиданно заключаете, что, по мнению химика, всё дело в законах, а что материя, — атомы и молекулы, — могла бы совсем не двигаться, отнюдь не помешав этим «саморазвитию» химических соединений. Всем ясна нелепость такого умозаключения. (К сожалению, не всем ясна ещё неледость совершенно аналогичного по своей внутренней стоимости противопоставления личностей — законам общественной жизни; деятельности людей — внутренней логике форм их общежития.

Повторяем, г. Михайловский, задача новой исторической теории заключается в объяснении «всей совокупности общественной жизни» тем, что вы называете экономической струною, т. е. на самом деле развитием производительных сил. «Струна» — это в известном смысле основа (мы уже объясняли, в каком именно смысле), но напрасно думает г. Михайловский, что марксист «только и дышит струною», как один из персонажей в «Будке» Г. И. Успенского.

Трудное это дело — объяснить весь исторический процесс, последовательно держась одного принципа. Но что прикажете? Наука вообще не лёгкое дело, если только это не «субъективная» наука: в той все вопросы объясняются с удивительной лёгкостью. И раз у нас уже зашла речь об этом, мы скажем г. Михайловскому, что, может быть, в вопросах, касающихся развития идеологий, самые лучшие знатоки «струны» окажутся подчас бессильными,

229

если не будут обладать некоторым особым дарованием, именно художественным чутьём. Психология приспособляется к экономии. Но это приспособление есть сложный процесс, и, чтобы понять весь его ход, чтобы наглядно представить себе и другим, как именно он совершается, не раз и не раз понадобится талант художника. Вот, напр., уже Бальзак много сделал для объяснения психологии различных классов современного ему общества. Многому можно поучиться нам и у Ибсена, да и мало ли ещё у кого? Будем надеяться, что со временем явится много таких художников, которые будут понимать, с одной стороны, «железные законы» движения «струны», а с другой — сумеют понять и показать, как на «струне», и именно благодаря её движению, вырастает «живая одежда» идеологии. Вы скажете, что там, где замешалась поэтическая фантазия, не может не иметь место художественный произвол, фантастичность догадок. Конечно, так! дело не обойдётся и без этого. И это прекрасно знал Маркс; потому-то он и говорит, что надо строго различать между экономическим состоянием данной эпохи, которое можно определить с естественно-научною точностью, и состоянием её идей. Много, очень много ещё тёмного для нас в этой области. Но ещё больше тёмного для идеалистов, а ещё больше для эклектиков, которые, впрочем, никогда не понимают значения встречающихся им затруднений, воображая, что они всегда справятся с любым вопросом с помощью пресловутого «взаимодействия». В действительности, они никогда ни с чем не справляются, а только прячутся за спину встречающихся им затруднений. До сих пор, по выражению Маркса, конкретную человеческую деятельность объясняли исключительно с идеалистической точки зрения. Ну, и что же? Много нашли удовлетворительных объяснений? Наши суждения о деятельности человеческого «духа», по своей малой основательности, напоминают суждения древних греческих философов о природе: в лучшем случае гениальные, а то и просто остроумные гипотезы, подтвердить, доказать которые невозможно за отсутствием всякой точки опоры для научного доказательства. Только там и сделали что-нибудь, где вынуждены были поставить

230

общественную психологию в связь со «струною». И вот, когда Маркс, заметив это, посоветовал не оставлять раз начатых попыток, когда он сказал, что надо всегда руководствоваться «струною», его обвинили в односторонности и узости понятий! Где тут справедливость, — известно разве только субъективным социологам.

Толкуйте! — продолжает язвить нас г. Михайловский, — ваше новое слово «50 лет тому назад сказано». Да, г. Михайловский, около того. И тем печальнее, что вы до сих пор его не поняли. Мало ли таких «слов» в науке, которые были произнесены десятки и сотни лет тому назад, но до сих пор остаются неизвестны целым миллионам беззаботных насчёт науки «личностей»! Представьте, что вы встретились с готтентотом и стараетесь уверить его, что земля обращается вокруг солнца. У готтентота и насчёт солнца, и насчёт земли — своя «оригинальная» теория. Ему трудно расстаться с нею. И вот он впадает в язвительность: вы пришли ко мне с новым словом, а между тем сами же вы говорите, что ему уже несколько сот лет! — Что докажет готтентотская язвительность? Только то, что готтентот есть готтентот. Но ведь этого не надо и доказывать.

Впрочем, язвительность г. Михайловского доказывает гораздо больше того, что могла бы доказать язвительность готтентота. Она доказывает, что наш «социолог» принадлежит к числу непомнящих родства. Его субъективная точка зрения унаследована от Бруно Бауэра, Шелиги и прочих предшественников Маркса в хронологическом смысле. Следовательно, «новое слово» г. Михайловского во всяком случае постарше нашего даже хронологически, а по внутреннему содержанию и гораздо постарше, потому что исторический идеализм Бруно Бауэра был возвратом ко взглядам материалистов прошлого века1.

1 Что же касается применения биологии к решению общественных вопросов, то «новые слова» г. Михайловского восходят, как мы видели, по своему «типу» к двадцатым годам нынешнего века; очень почтенные старцы «новые слова» Г. Михайловского! В них «русский ум и русский дух» подлинно «зады твердит и лжёт за двух»!.

231

Г. Михайловского очень смущает, что книга американца Моргана о «древнем обществе» появилась много лет спустя после того, как были провозглашены Марксом и Энгельсом основы экономического материализма и совершенно «независимо от него». Мы заметим на это: Во-первых, что книга Моргана «независима» от так называемого экономического материализма по той простой причине, что сам Морган стоит именно на его точке зрения, как в этом легко убедится г. Михайловский, если прочтёт указываемую им книгу. Правда, к точке зрения экономического материализма Морган пришёл независимо от Маркса и Энгельса, но это тем лучше для их теории.

Во-вторых, что ж за беда, если теория Маркса и Энгельса была «много лет спустя» подтверждена открытиями Моргана? Мы убеждены, что ещё очень много будет открытий, подтверждающих эту теорию. А вот насчёт г. Михайловского мы убеждены в противном: «субъективной» точки зрения не оправдает ни одно открытие ни через пять лет, ни через пять тысячелетий.

Из одного предисловия Энгельса г. Михайловский узнал, что знания автора «Положения рабочего класса в Англии» и его друга Маркса в области экономической истории были в сороковых годах «недостаточны» (выражение самого Энгельса). Г. Михайловский скачет и играет по этому поводу: стало быть, мол, и вся теория «экономического материализма», возникшая именно в сороковых годах, была построена на недостаточном основании. Это вывод, достойный остроумного гимназиста четвёртого класса. Зрелый человек понял бы, что в применении к научным познаниям, как и ко всему прочему, выражения: «достаточный», «недостаточный», «малый», «большой» надо брать в относительном смысле. Посла того, как были провозглашены основания новой исторической теории, Маркс и Энгельс прожили целые десятилетия; они усердно занимались экономической историей и сделали в ней огромные успехи, что особенно легко понять ввиду их необыкновенных способностей. Благодаря этим успехам, их прежние сведения должны были казаться им «недостаточными», но это ещё не доказывает,

232

что их теория была неосновательна. Книга Дарвина о происхождении видов вышла в 1859 г. Можно с уверенностью сказать, что уже десять лет спустя Дарвин считал недостаточными те знания, которыми он обладал во время обнародования своей книги. Что же из этого?

Не мало иронизирует также г. Михайловский и на ту тему, что «для теории, претендовавшей осветить всемирную историю, спустя сорок лет после её провозглашения (т. е. будто бы вплоть до появления книги Моргана) древняя греческая и германская истории оставались неразрешёнными загадками»1. Эта ирония основана единственно на «недоумении».

Что в основе греческой и римской истории лежала борьба классов, — это не могло быть неизвестно Марксу и Энгельсу в конце сороковых годов уже просто потому, что это известно было ещё греческим и римским писателям. Прочитайте Фукидида, Ксенофонта, Аристотеля, почитайте римских историков, даже хотя бы Тита Ливия, который в описании событий слишком часто переносится, впрочем, на «субъективную» точку зрения, — и у каждого из них вы увидите твёрдое убеждение в том, что экономические отношения и вызываемая ими борьба классов служили основанием внутренней истории тогдашних обществ. Это убеждение имело у них непосредственную форму простого констатирования простого, общеизвестного житейского факта, хотя у Полибия есть уже, однако, что-то вроде философии истории, построенной на признании этого факта. Как бы там ни было, но факт признавался всеми, и неужели г. Михайловский думает, что Маркс и Энгельс «древних не читывали»? Неразрешимыми загадками для Маркса и Энгельса, равно как и для всех людей науки, оставались вопросы, касавшиеся форм доисторического быта Греции, Рима и германских племён (как это в другом месте говорит сам г. Михайловский). На эти вопросы ответила книга Моргана. Но уж не воображает ли наш автор, что для Дарвина не существовало неразрешённых вопросов в биологии того времени, когда он писал свою знаменитую книгу?

1 «Русское Богатство», январь 1894 г., отд. II, стр. 108.

233

«Категория необходимости, — продолжает г. Михайловский, — столь всеобща и непререкаема, что обнимает собою даже самые безумные надежды и самые бессмысленные опасения, с которыми она, повидимому, призвана воевать. С её точки зрения, надежда прошибить стену лбом есть не глупость, а необходимость, совершенно так же, как Квазимодо не урод, а необходимость, Каин и Иуда не злодеи, а необходимость. Словом, руководясь в практической жизни ею одною, мы попадём в какое-то фантастическое безграничное пространство, где нет идей и вещей, нет явлений, а есть только одноцветные тени идей и вещей»1. Именно так, г. Михайловский, именно даже всякие уродства представляют собою такой же продукт необходимости, как и самые ненормальные явления, хотя отсюда вовсе ещё не следует, что Иуда не злодей, так как нелепо противопоставление понятия — «злодей» понятию — «необходимость». Но раз вы лезете, милостивый государь, в герои (а всякий субъективный мыслитель есть герой, так сказать, ex professo), то потрудитесь же доказать, что вы не «сумасшедший» герой, что ваши «надежды» не «безумны», что ваши «опасения» не «бессмысленны», что вы не «Квазимодо» мысли, что вы не приглашаете толпу «прошибать лбом стену». Для доказательства всего этого вам надо бы обратиться к категории необходимости, а вы не умеете оперировать с нею, ваша субъективная точка зрения исключает самую возможность подобных операций; благодаря этой «категории», действительность превращается для вас в царство теней. Вот тут-то вы и попадаете в тупой переулок, тут-то вы и подписываете своей социологии «testimonium paupertatis» («свидетельство о бедности». — Ред.), тут-то вы и начинаете твердить, что «категория необходимости» не показывает ничего, так как она, будто бы, показывает слишком много. Свидетельство о теоретической бедности есть единственный документ, которым вы снабжаете ваших «взыскующих града» последователей. Маловато, маловато, г. Михайловский!

Синица уверяет, что она — героическая птица и что ей,

1 «Русское Богатство», январь 1894 г., отд. II, стр. 113–114.

234

в качестве таковой, ничего не стоит зажечь море. Когда её приглашают объяснить, на каких физических или химических законах основывается её план зажжения моря, она попадает в затруднение и, чтобы выпутаться из него, начинает бормотать грустным и неразборчивым говорком, что, мол, это так ведь говорится «законы», а в сущности законы ничего не объясняют, и никаких планов на них обосновать невозможно; что надо уповать на счастливый случай, так как давно уже известно, что на грех и из палки выстрелишь, но что вообще la raison finit toujours par avoir raison (разум всегда в конечном счёте окажется прав. — Ред.). Какая легкомысленная, какая неприятная птица!

Сопоставим с этим неразборчивым бормотаньем синицы мужественную, поразительно стройную историческую философию Маркса.

Наши человекоподобные предки, как и все другие животные, находились в полном подчинении природе. Всё их развитие было тем совершенно бессознательным развитием, которое обусловливалось приспособлением к окружающей их среде путём естественного подбора в борьбе за существование. Это было тёмное царство физической необходимости. Тогда не загоралась даже заря сознания, а следовательно, и свободы. Но физическая необходимость привела человека на такую степень развития, на которой он стал мало-помалу выделяться из остального животного мира. Он стал животным, делающим орудия. Орудие есть орган, с помощью которого человек воздействует на природу для достижения своих целей. Это орган, подчиняющий необходимость человеческому сознанию, хотя на первых порах лишь в очень слабой степени, если можно так выразиться, лишь клочками, урывками. Степень развития производительных сил определяет меру власти человека над природой.

Развитие производительных сил само определяется свойствами окружающей людей географической среды. Таким образом сама природа даёт человеку средства для её же подчинения.

Но человек не в одиночку ведёт борьбу с природой: с ней борется, по выражению Маркса, общественный

235

человек (der Gesellschaftsmensch), т. е. более или менее значительный по своим размерам общественный союз. Свойства общественного человека определяются в каждое данное время степенью развития производительных сил, потому что от степени развития этих сил зависит весь строй общественного союза. Таким образом, это строение определяется, в последнем счёте, свойствами географической среды, дающей людям бо́льшую или меньшую возможность развития их производительных сил*. Но раз возникли известные общественные отношения, дальнейшее их развитие совершается по своим собственным внутренним законам, действие которых ускоряет или замедляет развитие производительных сил, обусловливающее историческое движение человечества. Зависимость человека от географической среды из непосредственной превращается в посредственную. Географическая среда влияет на человека через общественную. Но, благодаря этому, отношение человека к окружающей его географической среде становится до крайности изменчивым. На каждой новой ступени развития производительных сил оно оказывается не тем, чем было прежде. Географическая среда совсем иначе влияла на британцев времён Цезаря, чем влияет она на нынешних обитателей Англии. Так разрешает современный диалектический материализм противоречия, с которыми никак не могли справиться просветители XVIII века1.

* См. примечание редакции на стр. 139–140. — Ред.

1 Монтескьё говорил: дана географическая среда — даны свойства общественного союза: в одной географической среде может существовать только деспотизм, в другой — только небольшие независимые республиканские общества и т. д. Нет, возражал Вольтер: в одной и той же географической среде с течением времени появляются различные общественные отношения, следовательно, географическая среда не имеет влияния на историческую судьбу человечества: всё дело в мнениях людей. — Монтескьё видел одну сторону антиномии; Вольтер и его единомышленники — другую. Разрешалась эта антиномия обыкновенно лишь помощью взаимодействия. Диалектический материализм признаёт, как мы видим, существование взаимодействия, но он при этом объясняет его, указывая на развитие производительных сил. Антиномия, которую просветители могли в лучшем случае лишь спрятать в карман, разрешается очень просто: диалектический разум и здесь оказывается бесконечно сильнее здравого смысла («рассудка») просветителей.

236

Развитие общественной среды подчиняется своим собственным законам. Это значит, что её свойства так же мало зависят от воли и от сознания людей, как и свойства географической среды. Производительное воздействие человека на природу порождает новый род зависимости человека, новый вид его рабства: экономическую необходимость. И чем более растёт власть его над природой, чем более развиваются его производительные силы, тем более упрочивается это новое рабство: с развитием производительных сил усложняются взаимные отношения людей в общественном, производительном процессе; ход этого процесса совершенно ускользает из-под их контроля; производитель оказывается рабом своего собственного произведения (пример: капиталистическая анархия производства).

Но, — подобно тому как окружающая человека природа сама дала ему первую возможность развития его производительных сил, а следовательно, и его постепенного освобождения из-под её власти, — отношения производства, общественные отношения, собственной логикой своего развития приводят человека к сознанию причин его порабощения экономической необходимостью. Этим даётся возможность нового и окончательного торжества сознания над необходимостью, разума над слепым законом.

Сознав, что причина его порабощения его собственным продуктом лежит в анархии производства, производитель («общественный человек») организует это производство и тем самым подчиняет его своей воле. Тогда оканчивается царство необходимости, и воцаряется свобода, которая сама оказывается необходимостью. Пролог человеческой истории сыгран, начинается история1.

1 После всего сказанного ясно, надеемся, и отношение учения Маркса к учению Дарвина. Дарвину удалось решить вопрос о том, как происходят растительные и животные виды в борьбе за существование. Марксу удалось решить вопрос о том, как возникают различные виды общественной организации в борьбе людей за их существование. Логически исследование Маркса начинается как раз там, где кончается исследование Дарвина, Животные и растения находятся под влиянием физической среды. На общественного

237

Таким образом, диалектический материализм не только не стремится, как это приписывают ему противники, убедить человека, что нелепо восставать против экономической необходимости, но он впервые указывает, как справиться с нею. Так устраняется неизбежный фаталистический характер, свойственный материализму метафизическому. И точно таким же образом устраняется всякое основание для того пессимизма, к которому, как мы это видели, необходимо приводит последовательное идеалистическое мышление. Отдельная личность есть лишь пена на поверхности волны, люди подчинены железному закону, который можно лишь узнать, но который невозможно подчинить человеческой воле, — говорил Георг Бюхнер. Нет, отвечает Маркс, раз мы узнали этот железный закон, от нас зависит свергнуть его иго, от нас зависит сделать необходимость послушной рабой разума.

Я червь, — говорит идеалист. Я — червь, пока я невежествен, возражает материалист-диалектик; но я —

человека физическая среда действует через посредство тех общественных отношений, которые возникают на основе производительных сил, первоначально развивающихся более или менее быстро, смотря по свойствам физической среды. Дарвин объясняет происхождение видов не прирождённой будто бы животному организму тенденцией к развитию, как это делал ещё Ламарк, а приспособлением организма к условиям, вне его находящимся; не природой организма, а влиянием внешней природы. Маркс объясняет историческое развитие человечества не природой человека, а свойствами тех общественных отношений между людьми, которые возникают при воздействии общественного человека на внешнюю природу. Дух исследования решительно одинаков у обоих мыслителей. Вот почему можно сказать, что марксизм есть дарвинизм в его применении к общество-знанию (мы знаем, что хронологически это не так, но это не важно). И это единственное научное его применение, потому что те выводы, которые делали из дарвинизма некоторые буржуазные писатели, были не научным его применением к изучению развития общественного человека, а простой буржуазной утопией, нравственной проповедью очень некрасивого содержания, подобно тому, как гг. субъективисты занимаются проповедями красивого содержания. Буржуазные писатели, ссылаясь на Дарвина, в действительности рекомендовали своим читателям не научные приёмы Дарвина, а только зверские инстинкты тех животных, о которых у Дарвина шла речь. Маркс сходится с Дарвином, буржуазные писатели сходятся с зверями и скотами, которых изучал Дарвин.

238

бог, когда я знаю. Tantum possumus, quantum scimus (Мы столько можем, сколько знаем. — Ред.).

И против этой-то теории, которая впервые прочно обосновала права человеческого разума, которая впервые стала рассматривать разум не как бессильную игрушку случайности, а как великую непреоборимую силу, восстают во имя, будто бы, попранных ею прав того же разума, во имя, будто бы, пренебрегаемых ею идеалов! И эту теорию смеют обвинять в квиетизме, в стремлении примириться с окружающим, чуть ли не подделываться к нему, как Молчалин подделывался ко всем, кто был выше его чином! Поистине можно сказать, что здесь с больной головы сваливают на здоровую.

Диалектический материализм1 говорит: человеческий разум не мог быть демиургом истории, потому что он сам является её продуктом. Но раз явился этот продукт, он не должен и по самой природе своей не может подчиняться завещанной прежнею историей действительности; он по необходимости стремится преобразовать её по своему образу и подобию, сделать её разумнее.

Диалектический материализм говорит, подобно гётевскому Фаусту: Im Anfang war die That! (Вначале было дело! — Ред.)

Действие (законосообразная деятельность людей в общественно-производительном процессе) объясняет материалисту-диалектику историческое развитие разума общественного человека2. К действию же сводится вся его

1 Мы употребляем термин «диалектический материализм», который один только и может правильно характеризовать философию Маркса. Гольбах и Гельвеций были материалистами-метафизиками. Они боролись с метафизическим идеализмом. Их материализм уступил место диалектическому идеализму, который, в свою очередь, был побеждён диалектическим материализмом. Выражение «экономический материализм» крайне неудачно. Маркс никогда не называл себя экономическим материалистом.

2 «Общественная жизнь есть жизнь практическая по преимуществу. Всё таинственное, всё то, что ведёт теорию к мистицизму, находит рациональное решение в человеческой практике и в понимании этой практики» (Маркс).

239

практическая философия. Диалектический материализм есть философия действия.

Когда субъективный мыслитель говорит: «мой идеал», — он тем самым говорит: торжество слепой необходимости. Субъективный мыслитель не умеет обосновать свой идеал на процессе развития действительности; поэтому у него тотчас же за стенами крошечного садика идеала начинается необъятное поле случайности, а следовательно, и слепой необходимости. Диалектический материализм указывает те приёмы, с помощью которых всё это необъятное поле можно превратить в цветущий сад идеала. Он прибавляет только, что средства для этого превращения скрыты в недрах самого этого поля, что надо только найти их и уметь воспользоваться ими.

Диалектический материализм не ограничивает, подобно субъективизму, прав человеческого разума. Он знает, что права разума необъятны и неограниченны, как и его силы. Он говорит: всё, что есть разумного в человеческой голове, т. е. всё то, что представляет собою не иллюзию, а истинное познание действительности, непременно перейдёт в эту действительность, непременно внесёт в неё свою долю разумности.

Отсюда видно, в чём заключается, по мнению материалистов-диалектиков, роль личности в истории. Далёкие от того, чтобы сводить эту роль к нулю, они ставят перед личностью задачу, которую, употребляя обычный, хотя и неправильный, термин, надо признать совершенно, исключительно идеалистической. Так как человеческий разум может восторжествовать над слепой необходимостью, только познав её собственные, внутренние законы, только побив её собственной силой, то развитие знания, развитие человеческого сознания является величайшей, благороднейшей задачей мыслящей личности. Licht, mehr Licht! (Света, больше света! — Ред.) — вот что нужно прежде всего.

Но если уже давно сказано, что никто не зажигает светильника для того, чтобы оставить его под спудом, то материалисты-диалектики прибавляют: не следует оставлять светильника в тесном кабинете «интеллигенции»! Пока существуют «герои», воображающие, что им достаточно

240

просветить свои собственные головы, чтобы повести толпу всюду, куда им угодно, чтобы лепить из неё, как из глины, всё, что им вздумается, — царство разума остаётся красивой фразой, благородной мечтою. Оно начнёт приближаться к нам семимильными шагами лишь тогда, когда сама «толпа» станет героем исторического действия и когда в ней, в этой серой «толпе», разовьётся соответствующее этому самосознание. Развивайте человеческое сознание, — сказали мы. Развивайте самосознание производителей, — прибавляем мы теперь. Субъективная философия кажется нам вредной именно потому, что она мешает интеллигенции содействовать развитию этого самосознания, противопоставляя толпу героям, воображая, что толпа есть не более, как совокупность нулей, значение которых зависит лишь от идеалов становящегося во главе героя.

Было бы болото — черти будут, — грубо говорит народная пословица. Были бы герои — толпа для них найдётся, — говорят субъективисты, и эти герои, это — мы, это — субъективная интеллигенция. На это мы отвечаем; ваше противопоставление героев толпе есть простое самомнение и потому самообман. И вы останетесь простыми… говорунами до тех пор, пока не поймёте, что для торжества ваших же идеалов надо устранить самую возможность такого противопоставления, надо разбудить в толпе героическое самосознание1.

Мнения правят миром, — говорили французские материалисты; мы — представители мнений, поэтому мы — демиурги истории; мы герои, за которыми толпе остаётся следовать.

Эта узость взглядов соответствовала исключительности положения французских просветителей. Они были представителями буржуазии.

Современный диалектический материализм стремится к устранению классов; он и появился тогда, когда это

1 «Mit der Gründlichkeit der geschichtlichen Action wird der Umfang der Masse zunehmen, deren Action sie ist». Marx, Die heilige Familie, p. 120 («Вместе с основательностью исторического действия будет расти и объём массы, делом которой оно является». Маркс, Святое семейство, стр. 120. — Ред.).

241

устранение сделалось исторической необходимостью. Поэтому он обращается к производителям, которые должны сделаться героями ближайшего исторического периода. Поэтому, в первый раз с тех пор, как наш мир существует и земля обращается вокруг солнца, происходит сближение науки с работниками: наука спешит на помощь трудящейся массе; трудящаяся масса опирается на выводы науки в своём сознательном движении.

Если всё это не более как метафизика, то мы, право, уже не знаем, что называют наши противники метафизикой.

— Но всё, что вы говорите, относится лишь к области пророчеств; всё это одни гадания, принимающие несколько стройный вид лишь благодаря фокусам гегелевской диалектики; вот почему мы называем вас метафизиками, — отвечают гг. субъективисты.

Мы уже показали, что припутывать к нашему спору «триаду» можно только, не имея о ней ни малейшего понятия. Мы уже показали, что у самого Гегеля она никогда не играла роли довода и что она вовсе не составляет отличительной черты его философии. Мы показали также, смеем думать, что не ссылки на триаду, а научное исследование исторического процесса составляет силу исторического материализма. Поэтому мы могли бы теперь оставить это возражение без всякого внимания. Но мы полагаем, что читателю небесполезно будет припомнить следующий интересный факт из истории русской литературы семидесятых годов.

Разбирая «Капитал», г. Ю. Жуковский заметил, что автор его в своих, как теперь говорят, гаданиях опирается лишь на «формальные» соображения, что его аргументация представляет собою лишь бессознательную игру понятиями. Вот что отвечал на это обвинение покойный Н. Зибер: «Мы остаёмся при том убеждении, что исследование задачи материальной всюду предшествует у Маркса формальной стороне его работы. Мы полагаем, что если бы г. Жуковский прочёл книгу Маркса внимательнее и беспристрастнее, то он сам согласился бы с нами в этом. Тогда он несомненно увидал бы, что именно исследованием

242

материальных-то условий того периода капиталистического развития, который мы переживаем, автор «Капитала» и доказывает, что человечество ставит себе одни лишь разрешимые задачи. Маркс шаг за шагом ведёт своих читателей по лабиринту капиталистического производства и, анализируя все составные его элементы, даёт понять нам временный его характер»1.

«Возьмём… фабричную промышленность, — продолжает Н. Зибер, — с её беспрерывной переменой рук при каждой операции, с её лихорадочным движением, бросающим рабочих чуть не ежедневно из одной фабрики в другую; — разве не являются её материальные условия подготовительной средою для новых форм общественного склада, общественной кооперации? Разве не в том же направлении идёт и действие периодически повторяющихся экономических кризисов? Разве не к той же цели стремится сокращение рынков, уменьшение продолжительности рабочего дня, соперничество разных стран на общем рынке, победа большего капитала над капиталом незначительных размеров?..» Указав затем на невероятно быстрое увеличение производительных сил в процессе развития капитализма, Н. Зибер опять спрашивал: «Или всё это не материальные, а чисто формальные преобразования?.. Разве, например, не фактическое противоречие капиталистической продукции то обстоятельство, что она заваливает периодически товарами всемирный рынок и заставляет голодать миллионы в то время, когда предметов потребления слишком много?.. Разве, далее, это не фактическое противоречие капитализма, в котором, мимоходом будь замечено, охотно сознаются сами владельцы капитала, что он в одно и то же время освобождает от работы множество народа и жалуется на недостаток рабочих рук? Разве не фактическое его противоречие, — что средства к уменьшению работы, каковы механические и другие улучшения и усовершенствования, он превращает в средства удлинения рабочего дня? Разве не фактическое противоречие, что, ратуя за неприкосновенность

1 Н. Зибер, Несколько замечаний по поводу статьи г. Ю. Жуковского «Карл Маркс и его книга о капитале». («Отеч. Зап.», 1877 г. ноябрь, стр. 6.)

243

собственности, капитализм лишает большинство крестьян земли и держит на одной задельной плате громадное большинство народонаселения? Разве всё это и многое другое — одна лишь метафизика и ничего этого нет на деле? Но достаточно взять в руки любой номер английского «Economist», чтобы немедленно убедиться в противном. Итак, исследователю наличного общественно-экономического быта нет вовсе надобности в искусственном подведении капиталистического производства под заранее придуманные формальные, диалектические противоречия: на его век с избытком хватит и одних действительных противоречий».

Ответ Зибера, убедительный по своему содержанию, был мягок по форме. Совершенно другой характер имеет ответ тому же г. Жуковскому, последовавший со стороны г. Михайловского.

Наш почтенный субъективист и до сих пор понимает то сочинение, которое он защищал тогда, крайне «узко», чтобы не сказать однобоко, и старается даже других уверить в том, что однобокое его понимание именно и есть правильная его оценка. Разумеется, такой человек не мог быть надёжным защитником «Капитала». Поэтому его ответ преисполнен самых ребяческих курьёзов. Вот, например, один из них. Обвинение Маркса в формализме, в злоупотреблении гегелевской диалектикой г. Жуковский подтверждал, между прочим, ссылкой на одно место из предисловия к книге «Zur Kritik der politischen Oekonomie» («К критике политической экономии». — Ред.). Г. Михайловский находил, что противник Маркса «справедливо видел отражение гегелевской философии» в этом предисловии: «если бы Маркс написал только это предисловие к «Zur Kritik» («К критике». — Ред.), то г. Жуковский был бы совершенно прав»1 , т. е. было бы доказано, что Маркс не более как формалист и гегельянец. Тут г. Михайловский так удачно попал пальцем в небо, до такой степени «исчерпал» акт подобного попадания, что невольно спрашиваешь себя: — да читал ли наш, тогда ещё подававший надежды, автор указанное

1 Сочинении Н. К. Михайловского, т. II, стр. 356.

244

предисловие?1 Можно было бы привести и ещё несколько подобных курьёзов (один из них будет указан ниже), но не в них теперь дело. Как ни плохо понимал Маркса г. Михайловский, он всё-таки тотчас же увидел, что г. Жуковский «сболтнул» насчёт «формализма»; он всё-таки сообразил, что такая болтовня есть простой продукт бес… церемонности.

«Если бы Маркс сказал, — справедливо заметил г. Михайловский: — закон развития современного общества таков, что оно само спонтанейно отрицает своё предыдущее состояние и затем отрицает это отрицание, примиряя противоречия пройденных стадий в единстве индивидуальной и общинной собственности; если бы он сказал это и только это (хотя бы и на многих страницах), то он был бы чистым гегельянцем, строящим законы из глубины своего духа и успокаивающимся на чисто формальных, т. е. независимых от содержания, принципах. Но ведь всякий, читавший «Капитал», знает, что он сказал не только это». По словам г. Михайловского, гегельянскую формулу можно так же легко снять с втиснутого будто в неё Марксом экономического содержания, как перчатку с руки или шляпу с головы. «Относительно пройденных ступеней экономического развития тут даже никаких сомнений быть не может… Столь же несомненно и дальнейшее течение процесса: сосредоточение средств производства всё в меньшем и меньшем числе рук. Насчёт будущего могут быть, конечно, сомнения. Маркс полагает, что так как концентрация капитала сопровождается обобществлением труда, то это последнее и составит ту экономическую и нравственную почву (как же это обобществление труда «составит» нравственную почву? и как же быть с «саморазвитием форм»? — Г. П.), на которой вырастут новые юридические и политические порядки. Г. Жуковский имел полное право называть это построение гадательным, но не имел никакого права (нравственного, разумеется. — Г. Л.) совершенно умолчать о значении, какое Маркс придаёт процессу обобществления»2.

1 В этом месте излагается Марксом его материалистическое понимание истории.

2 «Русское Богатство», стр. 353–354.

245

«Весь «Капитал», — справедливо замечает г. Михайловский, — посвящён исследованию того, как раз возникшая общественная форма всё развивается, усиливает свои типические черты, подчиняя себе, ассимилируя (?) открытия, изобретения, улучшения способов производства, новые рынки, самую науку, заставляя их работать на себя, и как, наконец, дальнейших изменений материальных условий данная форма выдержать не может»1.

У Маркса «именно анализ отношений общественной формы (т. е. капитализма, г. Михайловский, не правда ли?) к материальным условиям её существования (т. е. к производительным силам, делающим существование капиталистической формы производства всё более и более непрочным, — не правда ли, г. Михайловский?) навсегда останется памятником логической системы и громадной эрудиции. Г. Жуковский имеет нравственное мужество утверждать, что этот вопрос Маркс и обходит. Тут уж ничего не поделаешь. Остаётся только с изумлением следить за дальнейшими головоломными упражнениями критика, кувыркающегося на потеху публики, одна часть которой, без сомнения, сразу поймёт, что перед ней ломается отважный акробат, но другая, чего доброго, придаст достойному удивления зрелищу совсем другое значение»2.

Summa summarurn (Итог итогов. — Ред.): если г. Жуковский обвинял Маркса в формализме, то это обвинение, по словам г. Михайловского, представляло «одну большую ложь, состоящую из ряда маленьких лжей».

Строг этот приговор, но совершенно справедлив. А если он справедлив по отношению к Жуковскому, то он справедлив и по отношению ко всем тем, которые повторяют ныне, что «гадания» Маркса основаны лишь на гегелевской триаде. А если такой приговор справедлив по отношению ко всем таким людям, то… потрудитесь прочитать сию выписку:

«Он (Маркс) до такой степени наполнил пустую диалектическую схему фактическим содержанием, что её

1 «Русское Богатство», стр. 357.

2 Там же. стр. 357–358.

246

можно снять с этого содержания, как крышку с чашки, ничего не изменив, ничего не повредив, за исключением одного только пункта, правда, огромной важности. А именно: относительно будущего «имманентные» законы общества поставлены исключительно диалектически. Для правоверного гегельянца достаточно сказать, что за «отрицанием» должно следовать «отрицание отрицания»; но непричастные к гегелевской мудрости не могут этим довольствоваться: для них диалектический вывод не есть доказательство, и поверивший ему не-гегельянец должен знать, что он именно только поверил, а не убедился»1.

Г. Михайловский произнёс свой собственный приговор. Г. Михайловский сам сознаёт, что он повторяет теперь слова г. Ю. Жуковского насчёт «формальности» доводов Маркса в пользу «гаданий». Он не забыл своей статьи «Карл Маркс перед судом г. Ю. Жуковского» и даже опасается, как бы не вспомнил о ней некстати и его читатель. Поэтому он сначала делает вид, будто и теперь говорит то же, что говорил в семидесятых годах. С этой целью он повторяет, что «диалектическую схему» можно снять, «как крышку», и проч. Затем следует «один только пункт», в отношении к которому г. Михайловский, потихоньку от читателя, совершенно сходится с г. Ю. Жуковским. Но этот «один пункт» и есть тот самый пункт огромной важности, который послужил поводом к изобличению г. Жуковского в «акробатстве».

В 1877 г. г. Михайловский говорил, что Маркс и насчёт будущего, — т. е. именно насчёт «одного пункта огромной важности», — не ограничился ссылкой на Гегеля. Теперь у г. Михайловского выходит, что — ограничился. В 1877 г. г. Михайловский говорил, что Маркс с поразительной «логической силой», с «громадной эрудицией» показал, как «данная форма» (т. е. капитализм) «не может выдержать» дальнейших изменений «материальных условий» своего существования. Это относилось именно к «одному пункту огромной важности». Теперь г. Михайловский забыл, как много убедительного сказал Маркс

1 «Русское Богатство», февраль 1894 г., отд. II, стр.. 150–151.

247

по поводу этого пункта и как много логической силы и громадной эрудиции он при этом обнаружил. В 1877 г. г. Михайловский удивился тому «нравственному мужеству», с которым г. Жуковский умолчал о том, что Маркс, в подтверждение своих гаданий, ссылался на обобществление труда, уже совершающееся в капиталистическом обществе. Это тоже относилось к «одному пункту огромной важности». В настоящее время г. Михайловский уверяет читателей, что Маркс насчёт этого пункта гадает «исключительно диалектически». В 1877 году «всякий, читавший «Капитал»», знал, что Маркс «сказал не только это». Теперь оказывается, что — «только это», и что уверенность его последователей относительно будущего «держится исключительно на конце гегелевской трёхконечной цепи»1. Какой, с божьей помощью, поворот!

Г. Михайловский произнёс свой собственный приговор и сознаёт, что произнёс его.

Но с чего же это вздумалось г. Михайловскому подводить себя под действие беспощадного, им же самим произнесённого приговора? Неужели этот человек, страстно обличавший прежде литературных «акробатов», на старости лет сам почувствовал склонность к «акробатскому художеству»? Неужели возможны такие превращения? Всякие превращения возможны, читатель. И люди, с которыми случаются подобные превращения, достойны всякого порицания. Не мы будем оправдывать их. Но и к ним надо относиться, что называется, по-человечеству. Припомните глубоко гуманные слова автора примечаний к Миллю: когда человек поступает плохо, то тут часто не столько вина его, сколько беда его; припомните, что говорил тот же автор по поводу литературной деятельности Н. А. Полевого: «Н. А. Полевой был последователем Кузена, которого считал разрешителем всех премудростей и величайшим философом в мире… Последователь Кузена не мог примириться с гегелевской философией, и когда гегелевская философия проникла в русскую литературу, — ученики

1 «Русское Богатство», февраль 1894 г., отд. II, стр. 166.

248

Кузена оказались отсталыми людьми, — и ничего нравственно-преступного с их стороны не было в том, что они защищали свои убеждения и называли нелепым то, что говорили люди, опередившие их в умственном движении; нельзя обвинять человека за то, что другие, одарённые более свежими силами и большею решительностью, опередили его, — они правы, потому что ближе к истине, но он не виноват, — он только ошибается»1.

Г. Михайловский всю жизнь свою был эклектиком. Примириться с исторической философией Маркса он не мог по всему складу своего ума, по всему характеру своего предыдущего, — если так можно выразиться по отношению к г. Михайловскому, — философского образования. Когда идеи Маркса стали проникать в Россию, он сначала пробовал защищать их, причём дело не обошлось, разумеется, без многочисленных оговорок и без весьма значительных «недоумений». Он думал тогда, что и эти идеи ему удастся смолоть на своей эклектической мельнице и таким путём внести ещё более разнообразия в свою умственную пищу. Потом он увидел, что для украшения мозаичных работ, называемых миросозерцанием эклектиков, идеи Маркса совсем не годятся, что их распространение грозит разрушить любезную ему мозаику. Вот он и ополчился на эти идеи. Конечно, он тотчас же оказался при этом отсталым человеком, но, право же, нам кажется, что он не виноват, что он только ошибается.

— Но ведь всё это не оправдывает «акробатства»!

— Да мы и не оправдываем его, а только указываем на смягчающие обстоятельства: совершенно незаметным для себя образом г. Михайловский, благодаря развитию русской общественной мысли, попал в такое положение, из которого можно только выпутываться посредством «акробатства». Есть, правда, и ешё выход, но на него решился бы только человек, полный истинного героизма. Этот выход: сложить эклектическое оружие.








1 «Очерки гоголевского периода русской литературы», стр. 24–25.